Сергей Шаргунов - Как меня зовут?
Бросив купюру, лысый тюфяк спросил:
— Ты завтра-то в форме будешь?
И второй, в ржавых пружинах-кудряшках, хихикнул:
— Правда, сынок, не переусердствуй!
Шатало среди теней и фонарей, бутылка пива, следовали контролеры, заждалась гостиница.
И вновь продолжается бой,И сердцу тревожно в груди,И Ле-е… —
Игорек споткнулся.
Утром провели сквозь город, провезли в дребезжащем трамвае над теплеющей Волгой, запустили в суд. По бокам ступали двое. Поднимался лестницей, икая.
В зале с белыми занавесями на окнах икал. Дрыгал коленкой, ни на кого не глядя. Размеренно икал, подверстывая слова под икоту, сказал, молчок, икнул, сказал, жвачка влипла в зуб, ширинка модно натирала пах.
— Вы свободны, — прогремел судья.
Игорь небрежно поклонился. Поймал седое лицо за серой клеткой. Услыхал сдавленное:
— Сука.
Икоту выключили. Бурно наливаются ушные мочки…
На улице, у суда, смотрел и смотрел на золотую дверную ручку. Отражаясь запчастями, плывут и плывут саратовские машины.
Судьба тату
Стал ли ей мстить Андрей?
При случае он приляжет с другой. Но Таню он оправдал. У такой измена — шанс убедиться: ты в обольстительном обличии, притягательна. Это выход в свет.
Завершение мая, Таня переезжает к нему на “Пионерскую”, а свою квартиру сдает.
И представь, они доплелись до загса, подали заявление, уплатили налог.
Есть удовольствие смены событий жизни и их невозвратности. Смириться с тем, что ты женат, — все равно что усвоить и даже одобрить: умерли твои родители. Как-то посмаковать. Если же у тебя рождается ребенок, то немножко позади факт собственной твоей кончины.
До брака добра. А после брака?
А после брака собака…
Он принимается за ее телефонную книжку. Впервые присмотрелся: Всероссийское молодежное движение “И души, и бестии”, — мелкими черными буковками на красной кожуре. Куцая книжка. Добрую четверть составляют заискивания: дядя Витя, дядя Толя, тетя Лера… Остальные — стайка сушеных однокурсниц. “Антантов”, косо и броско. В двадцать два она — никто. Отец? Думский работник с вечно приветливой челюстью. Уже заглядывая в могилу, он жалобно сочинял рекламные статьи для неважных предвыборных блоков и ублажал узбекских клерков, навещая с вояжами.
Танина мать (мещанка с ручищами, из турфирмы) его покинула — она как-то разъяснила, нажравшись вдрободан. Он имел ее не каждонощно, раз в две ночи он своим дрожащим поджилками телом осаждал ее телеса. Размеренность совокуплений извела Танину мать. Она, конечно, молчала. Виду не подавала, искалечена, притворно счастлива, детку воспитывает, вокруг родная страна без краев…
Листаем телефонную книжку, баба Роза. Помешанная на тухлятине, постоянно жрет протухшую селедку, зачем-то вымачивая в скисшем молоке. Вымочит — и погрузит в пасть. Еще кормит говном собаку, подцепляет собственные каки газеткой — и на фальшиво-серебряный, с советскими узорами поднос…
И охотничий пес все пожирает.
И тявкает, облизываясь, мол, еще подавай!
Из недр преступных чудищ выползло Танюшино тело. А есть ли у нее интересное тело? Прыщи, воспаленные бугорки, как на початке кукурузы, вспыхивают на заднице. Живот — мясное барахло, отвисший бурдюк, Андрей забавы ради окунает лицо ей в животные трясины и выдувает воздух, который, наткнувшись на мясо, отзывается непристойным рычанием гончих мотоциклов.
Неприятна!
Андрей ревнует.
Ревность аукается злобой.
Злоба становится потребностью, нуждой, гнев глазаст.
Яростный Худяков выговаривает ей, грызя глазами. Она вдруг хорошеет, озаряясь. Чем сильнее ругань, тем она ненагляднее. Его наскок меняет ей внешность, швыряя в щеки кровь. Но главное — Андрей в ярости видит ее ярко!
Они тискаются, кувыркаются, катаются. Лицо у него худое, язык широкий, и случается, щеки втянутся, желваки напрягутся, язык, выпрямившись, трепещет, словно плененный прищепкой. Лицевая боль, скулы саднит, и когда лежащая начинает хрипеть под ним, лижущим, то и он тоже хрипит, и вместе с конечным ее вскриком вскрикивает с облегчением…
— Ты не все знаешь шуточки, какие бывают.
— Знаю я.
— Нет, не знаешь. Я тебе не расскажу. А то ты будешь заставлять меня это выделывать.
— Не заставлю… Клянусь! Скажи!
— Ладно. Например…
— Ты глазами умеешь? — И, грубо схватив ее за подбородок, притирается скула к скуле и моргает глаз к глазу, истово, судорожно, резво, насилуя ударами ресниц.
Единый пещерный мрак.
Она мотает головой:
— Пусти, придурок!
Он полюбил, как только заревновал, вычислил измену с братом.
Измена во всем, ежечасна. Жена скрывается в ванной, Андрей чихает. Она вернется и никогда не узнает, обереженная шумом вод, что они, одна плоть, издали этот чих, не скажет ему: “Будь здоров!”
Или. Звучит радио в пойманной машине. Андрей понимает: песенка может напомнить ей о другом, пробудить мечту, натолкнуть на неверность. Он старается отвлечь, спрашивает что-то в ухо, кусает волосы. Не выдерживает:
— Выключите радио!
Она призналась: тоже страдает, если при нем песня, вдруг повлияет на него лукаво, толкнет к каким-нибудь проституткам. Не песни, а нервотрепка! Сколькие любящие содрогаются под кинжальным песенным огнем…
В организацию “И души, и бестии” ее засунул Антантов.
Она сторожила вход, кипятила чайник.
Управляли движением братья Гугаевы, на витрину выставившие пунцового Васю. Через Интернет тот вербовал штурмовиков. Вася невероятно округлился, надерзил братьям и лопнул. Вдобавок им завербованные его поколотили. На витрину взошел другой, солидный, с дипломатом Казбек, который на место Тани затащил своего племянника.
Антантов тут был бессилен. Непременно навеселе, он каждое свидание протягивал небесно-вечернюю розу, крашенную синькой, хмуро наблеивая романсы. Худяков своим появлением, как удачным хуком, разбил порочную эту цепь, но не уверен: окончательно ли?..
Все, заверяет замужняя, больше не даст, не даст слабины, не впустит она Антантова никакого.
— А статья?
— Статья?
— В газете. Я пришел. Мы познакомились. И вышла моя статья.
— Не читала. По-моему, никто ее не читал. Кому дело до газет!
— Кто же мне угрожал?
— Угрожал?
— Я написал статью, Борис Ферзь, как обычно, и мне звонят… Из вашего офиса!
— Угрожал? — И вдруг она захныкала смехом: — Антантов! Он же тебе звонил! Он ко мне через день заходил. “Худяков клеил?” Я в курсе не была, что ты Худяков. Но догадалась. Клеил, отвечаю. Он разозлился. Схватил трубку. “Сучара, обломаем. Сапогом получишь”. Звонил ведь? Повесил трубку. “Придурок струсил, сюда уже не сунется. Теперь, темной улицей идя, в штанишки наплачется”…
Открыл глаза, и жизнь возрождается медленно, неохотно, мало-помалу. Плавно, очень постепенно приходит жажда покурить, так же осторожно, с ленцой расправляется влюбленность. Только-только проснувшись, выбравшись из постели, он как бы еще не любит, пребывая в тусклом беспамятстве.
Потом уже гомон дня, огненный наконечник сигареты и прожигающая сквозная тоска.
Андрей чуял, что потеряет Таню.
Переехав на “Пионерскую”, она все полнее отдавалась запою. Не работали, деньги шли от сдаваний квартиры. Их заботы сводились к той схеме, что муж-охотник выносит помойное ведро и валит в мусоропровод, а жена-хранительница моет тарелки и борется с тараканами.
Глядя на ночь она швыряла себя за очередной выпивкой.
И, не сопроводив, пить уставший, млел.
Сию секунду очень ей не повезло. Задрипанные подростки завалили в кусты. Ядреные джигиты втянули в укуренную машину. Окружил милицейский патруль.
— Бухая?
В отделении обдерут как липку. Разведенные округлые колени, сочный ржач.
— Скажи: “Спасибо”. Громче!
Запекшийся рот.
И все они, переворачивая лепешку смуглого тела, обратятся к тату. Вот уж пожива… Покорябают, пощиплют, порумянят ее дельфина!
Берия, Берия — вышел из доверия…
Звонишь террористу, завтра его возьмут, и не можешь поверить, что телефон подслушивают. Речь, сопение, кашель ломаются в трубке, как сухие палочки, — и все бесстрастно наматывает пленка. Также трудно верить в предельную физиологичность, в завтрашний клубень червей, в отсутствие кружения духов. Неужели никто не мелькает за спиной? И разве нет перста Господнего, метящего прямо в темя?
Сойди с креста! Сойди! Заклинаем: сойди с креста! “По плодам узнаете”. Дай нам чуда! Кислыми фигами, хилыми смоквами жонглирует уездный ловкач. А чудо где? Плод, багровый и убедительный, который докажет: “Всемогущ…” Иначе обман, отчаяние, скандирование: “Распни!” — и толпа поднимается над собой, размашисто перечеркивая себя и шарлатана, не умеющего воскрешать.