Айрис Мердок - Лучше не бывает
— Не приготовите ли вы мне чай еще раз? — спросил Тео.
— Да. Я поручила это Кейзи. Вы должны помириться с ней. Вы по-настоящему огорчили ее.
— Не беспокойтесь. Мы с Кейзи — добрые друзья. Это было правдой. Мэри заметила, что эти двое были привязаны друг к другу.
— Я бы хотела, чтобы вы поднялись и навестили Вилли, — сказала она. — Вы не виделись с ним уже три недели. В чем дело, вы поссорились?
Тео закрыл глаза, все еще светясь тихой улыбкой.
— Нельзя ожидать, что двое таких невротичных эгоцентрика, как я и Вилли, будут выносить друг друга.
— Как можно назвать Вилли невротичным эгоцентриком?
— Ладно, дорогая. Я решил воздержаться от Вилли, а потом я обнаружил, что могу обходиться без него.
— Я собираюсь навестить его сейчас и уверена, он спросит о вас. Предположим, вы нужны ему?
— Я никому не нужен, Мэри. Идите, и пусть эта милая девушка принесет чай.
Мэри спускалась по лестнице в состоянии раздражения на самое себя. Я неправильно веду себя, думала она. Ее разочаровывали эти разговоры с Тео, ее неспособность понять и увидеть его по-настоящему, особенно когда он напускал на себя жалость к самому себе, которая делала его образ еще более неясным. Мэри зависела, больше, чем она думала, от представления о себе как о существе, наделенном талантом служить людям. Ее неудача с Тео ранила ее тщеславие.
Внизу она увидела Кейзи, та уже не плакала, но была в ярости и почти швыряла на поднос чайник и чашки. Когда Мэри проходила к задней двери, она услышала, как Барбара наверху начала играть на флейте. Пронзительная хрипловатая и труднопостигаемая красота звуков действовала Мэри на нервы. Она не могла запомнить ни единой ноты, и поэтому музыка особенно остро действовала на нее. Флейта Барбары, хотя она играла хорошо, была почти что орудием пытки для Мэри. Она гадала, где сейчас Пирс и слушает ли мальчик, лежа у себя в комнате или спрятавшись где-то, эти душераздирающие звуки.
Летний полдень убаюкал сад и воздух, густой от солнечного света и цветочной пыльцы, он, как теплая пудра, просыпался на ее лицо. Агонизирующий звук флейты был уже едва слышен. Она прошла через дорожку, засыпанную гравием, и, выйдя из ворот в стене, начала подниматься в гору по тропинке, с обеих сторон которой шли пригорки. Они поросли белой цветущей крапивой, цветок — любимый Мэри, и она сорвала несколько стебельков и сунула их в карман бело-голубого клетчатого платья. Когда она вошла в сень букового леса, то почти автоматически освобождаясь от пут вялого полдня, села на упавшее дерево и застыла, а ее ноги в сандалиях подбрасывали свернувшиеся сухие листья. Дерево сверху было гладким и серым, но пониже веток, на стороне, обращенной к земле, оно принимало оттенок молочного шоколада, и когда Мэри села и потревожила дерево, распространился терпкий грибной запах, от которого она принялась чихать. Она стала думать о Вилли Косте.
Мэри уже некоторое время ощущала в себе растущую печаль и считала ее причиной свои взаимоотношения с Вилли. Она чувствовала что-то похожее на то острое чувство неудачи, которая постигла ее с Тео, только с Вилли было все иначе, потому что она очень любила его и находила необыкновенно трогательным. Он приехал в Трескомб, когда Мэри уже обжилась там, если она вообще обжилась в Трескомбе, и она сразу же возложила на себя ответственность за него. «Как поживает Вилли?» — спрашивали ее обычно все домашние. Поначалу она считала само собой разумеющимся, что Вилли доверится ей и расскажет все о своем прошлом, но этого не случилось. Никто даже не знал наверняка, где Вилли родился. Дьюкейн говорил, что в Праге, Октавиен — в Вене. У Мэри не было своего мнения, в конце концов она просто приняла печальную европейскую таинственность Вилли как некое присущее ему физическое качество, и она вызывала в ней нежность больше, чем любое знание.
Мэри постоянно говорила себе, что как она должна быть счастлива оттого, что живет вместе с таким большим числом людей, любимых ею, и что, конечно, такое количество любви может заполнить жизнь женщины целиком. Она прекрасно знала — и кровью своего сердца, и разумом, что любить — это самое главное в жизни. И все же она также хорошо знала, что была глубоко неудовлетворенной, и порой испытывала острые дикие приступы непонятных стремлений, когда она воспринимала свою жизнь как маскарад, в котором она благочестиво исполняла роль доброй любящей женщины, живущей ради других. Это не было ни восторгом, ни благодатью, однажды просиявшей в ней и унесшей прочь из этого мира. Восторг и благодать были ее наваждением, но никак не проявлялись в ее жизни. Ее любовь к мужчинам всегда была невротичной и недовоплощенной, это относилось даже к ее мужу. Она очень сильно любила Алистера, но как-то нервно, разодранно, и хотя и тело, и душа участвовали в этой любви, они никогда не были в согласии друг с другом. Она никогда не была исполнена любовью как налитый до краев, умиротворенный сосуд. Скорее, она стойко выносила любовь, как дерево терпит зимние морозы, и образ холода смешивался в ее сознании с воспоминаниями о супружеской любви. Мэри не верила в возможности самоанализа, и только смутное подозрение иногда закрадывалось в ее сердце, что она способна исключительно на такую нервную недовоплощенную любовь. Ее взаимоотношения с Вилли Костом не удовлетворяли ее и даже сводили с ума, но стали очень важными для нее, и теперь Мэри едва ли могла надеяться, что они станут лучше, легче, полнее. Она больше не ожидала «прорыва». Она больше не ждала, как поначалу, что Вилли внезапно схватит ее за руки и расскажет, как это было в Дахау. Она даже больше и не хотела, чтобы так вышло. Однако она надеялась, что некий всезнающий, маленький дух, наблюдавший за их странной дружбой, как-нибудь устроит так, чтобы они стали ближе друг к другу, мягче и нежнее.
— Вилли, можно войти?
— О, Мэри, входи, входи. Да, я ждал тебя. Ты уже пила чай?
— Да, спасибо. — На самом деле она еще не пила чай, но не хотела затруднять Вилли. Она хотела, чтобы он тихо сидел в своем кресле, а она заботилась о нем.
Вилли опустился в кресло возле очага. — Может быть, молока? Я как раз пью.
— Нет, спасибо, Вилли.
Она, как обычно, заметалась по комнате, пока Вилли, вытянув ноги, причем каблуки его погрузились в золу, попивал молоко и наблюдал за ней. Они часто подолгу молчали после того, как Мэри приходила. Мэри иногда просто забывала о том, что находится в его присутствии. Она вдруг вспоминала об этом и испытывала легкий шок. Чтобы противостоять ему, она плела свою паутину по всей комнате, повсюду, чтобы хотя бы ее присутствие было для него явным.
Коттедж Вилли был прямоугольным кирпичным строением, воздвигнутым за небольшие деньги бывшим владельцем еще до Октавиена. Он состоял из просторной гостиной, с кухней, ванной и крошечной спальней в западной стороне дома. Почти все стены были закрыты книжными полками, которые Октавиен заказал местному плотнику, увидев, сколько у Вилли ящиков с книгами. На южной стороне дома на море смотрело узкое длинное окно с широким белым подоконником, на котором стояли самые различные вещи, оставленные посетителями, желавшими утешить Вилли или порадовать его, даря ему часто совершенно бесполезные предметы; их просто оставляли вроде того, как оставляют блюдечки с молоком рядом с логовом священной змеи.
Потрогав этот подоконник, автоматически проверяя, не запылился ли он, Мэри заметила два светло-серых камня, на которых был виден слабый отпечаток ископаемых, возможно, подарок близнецов, а также картонную коробку с птичьими яйцами — несомненно, тоже от близнецов, кусок мха с перьями, казавшийся разоренным птичьим гнездом, бумажную сумку с помидорами, банку из-под варенья, в ней стояли две белые розы «Мадам Харди», росшие рядом с домом, деревянную тарелку, украшенную нарисованным эдельвейсом, которую Барбара привезла Вилли из Швейцарии, бинокль, также подарок Барбары, и грязную чашку, ее Мэри убрала. Тут она вспомнила о белых цветах крапивы, которые все еще лежали в кармане платья. Она прошла в маленькую кухню и вымыла чашку, тарелки и ножи, лежавшие рядом. Потом она достала длинный винный бокал из буфета и, поставив туда поникшую крапиву, отнесла его обратно на подоконник. Кто же принес розы, гадала она. На Вилли это было непохоже.
— Ты принесла цветущую крапиву и поставила ее в винный бокал?
— Да.
— Если бы я был поэтом, я написал бы об этом стихотворение. Жгучая крапива, поставленная в бокал девушкой…
— Она не жгучая, — сказала Мэри. — Эта не жжется. И я не девушка.
Упорное нежелание Вилли изучать местную флору так же, как и вообще местную жизнь, сначала возмущало, а потом очаровало ее.
— Девушка, девушка, — повторил он мягко.
Хотел ли Вилли стать поэтом, думала Мэри. Ей захотелось притронуться к нему, но она знала, что сейчас этого делать не стоит. Она сказала: