Игорь Сахновский - Заговор ангелов
Мы сели рядом с кроватью и стали смотреть на него. После нескольких дежурных вопросов повисло молчание. Я боялся, что теперь нам совсем будет не о чем говорить. Но отец вдруг завёл речь о книге, лежавшей на тумбочке в изголовье. Это были мифы античной Греции. «Ты читал?» – «Да». – «Я вот что хочу понять. Там же не только сказки? Не просто выдумки?» Сам того не желая, он зацепил тему, которая меня остро интересовала, и следующие полчаса мы были так заняты болтовнёй, что не могли оторваться друг от друга. Сестра, как всегда, очень тихая, сидела рядом и слушала.
Ссылки на великие умы вроде Гесиода и Вольтера, которые считали, что в мифах отражаются реальные истории, отца убеждали не вполне. Гораздо более внушительным в его глазах был эксперимент Генриха Шлимана: даже не то, что полусумасшедший дилетант-одиночка откопал из-под земли абсолютно мифическую Трою, а то, что он сделал это с гомеровской «Илиадой» в руках, пользуясь поэмой как учебным пособием или путеводителем.
В конечном счёте мы сошлись на том, что за любыми мифами, включая самые на вид завиральные, скрывается непосредственная данность, земная или космическая, какие-то подлинные события, поразившие людей, а потом перемолотые по законам людской молвы и предельно сжатые, уплотнённые вековой памятью. Я не берусь судить, почему отцу был настолько важен этот разговор, но он радовался, как ребёнок, когда обнаружил, что меня, как и его, больше всего впечатляет история Орфея. «Это самое загадочное, правда?» – сказал отец.
Нас прервала медсестра, пришедшая делать укол.
Когда она вышла, отец тихо пожаловался: раньше приходила другая медсестра – та лучше была, не забывала вместе с лекарством колоть болеутоляющее. А эта забывает.
– Я скоро поправлюсь, – пообещал отец. – Только вот спина сильно болит.
В тот же день я узнал, что никаких лекарств ему уже не колют, а колют только обезболивающее – вся разница в дозах, которые приходится увеличивать.
Потом приехала желтоволосая Людмила с несметным количеством продуктов: сырокопчёными твёрдокаменными колбасами, финским сыром «Виола» и прочими пищевыми редкостями, недоступными обычным смертным. Людмиле всё это было доступно как служащей городского треста кафе и ресторанов. Её добычу, извлекаемую из сумок, отец даже не удостоил внимания и вообще, как мне показалось, вёл себя с новой женой не слишком любезно. Когда она принялась его брить, видно было, что он раздражён и с трудом сдерживается. Вряд ли она брила отца как-то неправильно. Скорей всего, отцовское недовольство уже стало обычным фоном в их отношениях, и Людмила с этим смирилась.
В гостинице нас нашёл сотрудник отца по фамилии Третьяковский с подготовленной культурной программой: поездка на озеро Байкал, экскурсии в доммузей декабристов и краеведческий музей. Я вдруг осознал, что всего этого мне не хочется, а хочется больше времени провести с отцом. Но отец был слаб, больница запрещала свидания дольше часа, Третьяковский же настаивал на своей гуманной миссии – отвлечь приехавших детей от мрачных мыслей. Он так и сказал: «Вам надо отвлечься!»
Байкал запомнился мне только мучительно ярким, почти южным солнцем, пронзительным запахом кедровой смолы и заученным рассказом нашего спутника о несчастной девице Ангаре, которая кинулась бежать от старика Байкала, и тот в бешенстве швырнул ей вдогонку обломок скалы. Этот обломок назвали Шаманским камнем, он по сей день торчит из воды там, где ему положено, в горловине, дающей начало своевольной реке, а Байкал по-прежнему лежит и блистает в своих обширных хвойных берегах, прекрасный и холодный.
Декабристский дом-музей, когда мы добрались до него, оказался закрыт. Внутрь мы не попали, но мне для впечатления хватило одной подробности снаружи: тёмный бревенчатый фасад жилища опальных петербуржцев был украшен плоскими дощатыми имитациями античных колонн. Сейчас я думаю: такой самопальный сибирский ампир, наверно, мог бы служить самым бесхитростным доказательством русской «тоски по мировой культуре».
На следующий день Третьяковский решил поразить наше воображение чем-то диковинным и спросил, доводилось ли нам когда-либо видеть компьютер. Нет, компьютер нам видеть не доводилось. Поэтому мы срочным образом были отвезены в Энергетический институт, где, по туманному признанию нашего гида, они с отцом занимались не только урочными, но и внеурочными делами. Под урочными имелось в виду моделирование ситуаций глобальных катастроф в единой энергосистеме страны.
Узнать про внеурочные дела я даже не надеялся, но Третьяковский сам не без удовольствия вполголоса выдал страшную тайну: по вечерам в подвале института они экспериментировали с шаровой молнией, которую якобы создавали собственноручно.
То, что Третьяковский называл компьютером, представляло собой несколько громоздких железных шкафов, расставленных там и сям в большой неуютной комнате. Кое-какие грандиозные возможности этой техники нам тут же продемонстрировали. Компьютерная девушка в служебном халате спросила у моей сестры имя и возраст, неловко постукала двумя пальцами по клавиатуре, выпирающей из одного шкафа. Потом повела нас в дальний конец комнаты к другому шкафу – и там с победным видом показала надпись, возникшую на зелёном подслеповатом экранчике: «Марина. 15 лет». Эти чудеса в решете настолько мало удивили меня, что я пропустил мимо ушей задушевные истории о дырявых перфокартах и других крайне полезных вещах.
Вечером того же дня у нас с отцом случился разговор о смерти, который потом ещё долго и больно напоминал о себе, как неправильно сросшийся перелом. Даже не сам разговор, а то, с какой непринуждённостью звучали слова об умерших и о так называемом посмертном опыте. Мы, кажется, упоминали ходившую тогда по рукам в ксерокопиях книжку Раймонда Моуди,[12] где обсуждались показания людей, переживших реанимацию.
В сущности, мы опять целый час отдали ни к чему не обязывающей болтовне. А когда мне уже пора было уходить, отец неожиданно попросил, чтобы я съездил к нему домой:
– Забери себе любые вещи, какие понравятся.
– Какие вещи? А ты?
– Любые мои вещи. Всё, что захочешь. Мне уже не понадобятся.
Я вышел из палаты, дошёл до больничного туалета и закурил, прислонившись к стене. Меня ломало, мне хотелось разбить голову об эту стенку, чтобы хоть как-то наказать себя за идиотизм. Потом я зачем-то кинулся назад в палату, но мне сказали, что отец уснул и лучше не беспокоить.
Третьяковский постепенно охладевал к программе культурных отвлечений и теперь спрашивал, как я отношусь к пиву. К пиву я относился спокойно, без фанатизма. Несмотря на резкую смену темы, до краеведческого музея мы всё же добрались и поначалу честно углубились в палеолит. От палеолита, судя по экспозиции, было не так уж далеко до первых лет советской власти. Здесь мы наткнулись на чёрно-белую фотографию лысого старика с тяжёлой бородой и страшными чёрными глазами. Подпись под снимком гласила: «А.Г. Нестеров, заместитель командующего Народно-революционной армии Иркутской губернии. 15 января 1920 года на железнодорожной станции г. Иркутска лично арестовал адмирала А. Колчака». Взгляд у старика был таким раскалённым и цепким, что не позволял быстро уйти к другому стенду.
Я сказал Третьяковскому, что этот Нестеров не очень-то похож на красного командира. Скорее на прожжённого каторжника.
– Он и есть каторжник. Попробуй отсиди пятнадцать лет в лагерях.
– А вам откуда известно?
– Так это ж Александр Герасимович! Мы с ним регулярно, раз в неделю, пиво пьём. Можем, кстати, сегодня в гости к нему зайти. Только надо сетку пива прикупить. Здесь недалеко, идём?
У меня что-то слегка заклинило в голове. С таким же успехом он мог позвать нас в гости к адмиралу Колчаку.
Примерно через полчаса, нагруженные бутылками, мы ввалились в тесную квартирку заместителя командарма. Он оказался точно таким, как на музейном снимке, только без бороды, в клетчатой стариковской рубахе из фланели. Хозяйка с мягким измученным лицом постелила на стол скатерть деревенского вида, принесла нам стаканы, а сестре налила чаю.
Нестеров сперва пил молча. На все попытки приятеля разговорить его отвечал односложно и сухо. Иногда бросал жёсткие отточенные взгляды, вызывающие желание отвернуться.
Покончив со второй бутылкой, он вдруг посмотрел на меня в упор и проскандировал чуть ли не с угрозой:
– Та страна, что могла быть раем,Стала логовищем огня.
Я ответил сразу, без колебаний:
– Мы четвёртый день наступаем, Мы не ели четыре дня.[13]
Он заметно обрадовался, ослабил угрюмые лицевые тиски и кивнул – будто часовой, который услышал в опасной темноте правильный пароль. С этой минуты Нестеров вёл себя гораздо более открыто и спокойно. И уже не надо было уговаривать его рассказать главные эпизоды громадной, почти столетней жизни. Их, этих эпизодов, было два. По крайней мере, именно они глубже и дольше всего проедали ему душу.