Давид Гроссман - Кто-то,с кем можно бежать
Сейчас опять этот миг, и сейчас действительно должен свершиться выход, отделение от толпы. То есть – она силой должна вырвать себя из текущей, повседневной, нервной и безопасной анонимности улицы. Должна попросту выйти за рамки, и смотри, вокруг тебя десятки равнодушных, запахи разрезаемой шуармы и жира, капающего в огонь, крики торговцев на базаре вверху, скрипучий аккордеон русского, который, наверно, тоже когда-то, как и ты, учился в какой-нибудь музыкальной школе в Москве или Ленинграде, и, может, и у него была учительница, которая приглашала в школу его родителей и не могла выразить словами свои эмоции.
Она поднимает голову и выбирает, на чём бы ей сосредоточиться в окружающем пространстве. Это не рисунок Ренуара, висящий в репетиционном зале хора, и не люстра с золотой гравировкой, которая наверняка есть в "Театро Де Ла Пергола"; это маленькая вывеска, гласящая "Лечение варикозного расширения вен на ногах, гарантия три месяца", и это ей как раз нравится, подходит ей сейчас, и она зажмуривается и поёт в ту сторону.
Я видел прекрасную птицу.Смотрела она на меня.Прекрасной такой не увижу я большеДо смертного дня.
Даже не открывая глаз, она почувствовала, как улица разделилась пополам, не вдоль или поперёк, а на улицу до того, как она запела и на улицу после. Такое ясное и однозначное чувство есть у неё и полная уверенность в себе. Ей не надо видеть. Она кожей чувствует: люди медленно останавливаются на своих местах, часть из них поворачивается и неуверенно возвращается к месту, откуда слышен голос. Стоят. Слушают. Забывают себя в её голосе.
Конечно, многие не задерживаются и даже не замечают, что что-то на улице изменилось. Они уходят и возвращаются с озабоченными и мрачными лицами. В одном из магазинов завывает сигнализация. Проходит нищенка со старинной детской коляской, колёса которой скрипят. Даже мойщик окон на стремянке в окне второго этажа "Бергер Кинга" не прекратил своих круговых движений. И всё же каждую минуту ещё один человек присоединяется к стоящим вокруг неё, один ряд её уже окружает, прибавляется ещё ряд, и Тамар чувствует себя, как в двойных объятиях. Этот круг неощутимо и неосознанно двигается, как огромное существо с десятками ног. Люди поворачиваются спиной к шуму, защищают её от улицы. Они стоят в разных позах, слегка склонившись вперёд. Кто-то случайно поднимает голову и встречается глазами со стоящим рядом. Они на мгновение улыбаются, и целая беседа струится в этой мягкой улыбке. Тамар смутно различает их всех. Этот взгляд между ними знаком ей из её предыдущих выступлений в хоре, из лучших среди них; взгляд человека, вспомнившего о чём-то, что было с ним когда-то. О том, что утрачено. Который снова хочет удостоиться этого.
Я говорил с ней, и солнца дрожаньеТрогало душу мою.Слова, что вчера сказал я,Сегодня не повторю.
Она заканчивает почти неслышными звуками, тянущимися, как утончающаяся нить, вплетаясь в гул колеса жизни вокруг, которые сейчас, когда песня затухает, она усиливает и повторяет. Окружающие громко ей аплодируют, один или два человека глубоко вздыхают. Тамар не двигается. Её шея сильно краснеет, а глаза светятся спокойным, трезвым светом. Она стоит, опустив руки по бокам. Ей хочется прыгать от радости и облегчения, что она это сделала. Она была так близка к отступлению. Но даже сейчас она помнит, что пение – это не то, для чего она здесь. Ей грустно вспоминать, что пение – это только средство, приманка. Она смотрит вокруг сверкающими глазами, полными благодарности, но и изучающими. Она наблюдает. С первого взгляда ей кажется, что среди десятков людей, её окружающих, нет того, кто должен заглотнуть её, как наживку.
И вот оказывается, что от волнения перед выступлением, она забыла приготовить шапку для денег. И она должна, согнувшись перед всеми в своём неуклюжем комбинезоне, рыться в рюкзаке, а из него, конечно же, высыпается одежда и бельё, и Динка упорно суёт свой нос в рюкзак и обнюхивает его, и пока Тамар достаёт оттуда свой берет – ещё год назад она любила ходить в головных уборах, пока Идан не высказал о них своё мнение – почти все расходятся.
Но некоторые остаются, они подходят, кто уверенно, кто сконфуженно, и кладут монеты в мятую шапку.
Тамар раздумывает, остаться ли ей здесь и спеть ещё что-то. Она уже знает, что это возможно, и у неё хватит смелости. Ей хочется продолжить и немедленно запеть. Знакомое чувство завоевания и возвышения владело ею примерно с середины песни с силой, которой она никогда не испытывала, когда пела в закрытых залах. И кто мог знать, что её голос настолько велик?
Но она понимает, что если бы тот человек или кто-то из его посыльных был здесь, она бы почувствовала. Он бы уже стоял где-то там, в одном из внешних рядов круга, что собрался возле неё, и изучал бы её придирчивым взглядом, как изучают невинную и беспечную жертву, неспешно взвешивая, как он схватит её.
Стоя в центре золотистого солнечного потока, Тамар озябла. Быстро собрала деньги из шапки и ушла вместе с Динкой. Кто-то пробовал с ней заговорить. Один парень, не отстававший от неё, вызвал у неё надежду своей жестокой и грубой линией рта, она остановилась и внимательно прислушалась, но когда ей стало ясно, что он её клеит, отмахнулась от него и ушла.
В тот же день она пела ещё пять раз. Один раз на площадке "Машбира[18]", два раза возле центра Жерара Беккера и ещё два на Сионской площади. Раз от разу прибавляла ещё одну песню, но больше трёх не пела. Даже, несмотря на бурные аплодисменты и восторженные отзывы, отказывалась петь ещё. У неё была цель, и когда кончала петь, а то, чего ждала, не случалось, выключала магнитофон, собирала деньги в рюкзак и старалась исчезнуть. Главное было сделано. Главное, что её видели и слышали. Что теперь о ней будут говорить. Она распространила себя, как слух. Больше она пока не в силах была сделать, оставалось только надеяться, что этот слух очень быстро дойдёт до ушей человека, которого она ждала, её хищника.
***Он зажмурил глаза, прислонился к стене, потёрся ногой о голову Динки. Вентилятор под потолком издавал непрерывный скрип, снаружи уходили и приходили люди, полицейские, преступники, обычные граждане. Асаф не знал, сколько времени его здесь продержат и когда начнут им интересоваться, и начнут ли вообще. Динка растянулась у его ног на холодном полу. Он сполз с деревянной скамьи и уселся на пол возле неё, прислонившись к стене. Оба закрыли глаза.
Голос Теодоры снова взволнованно зазвучал в его голове, и он поспешил окунуться в него, ища в нём утешение. Он всё ещё немного путался в неистовых скачках её рассказа между временами, странами и островами. Но хорошо помнил, как, закончив говорить, она сидела, согнувшись и погрузившись в себя, и выглядела, как древний перекрученный корень. У него потеплело на сердце. Если бы она была его бабушкой, он, не раздумывая, встал бы и обнял её.
– Но я жила, – сказала она, будто отвечая на скрытое движение его души, – вопреки всему, слышишь, Асаф, я свою жизнь прожила! – И увидев сомнение в его глазах, стукнула по столу и вспыхнула. – Нет, сударь мой, ты этот взгляд, пожалуйста, убери! – В гневе приподнялась со стула и раздельно произнесла: – Ещё в первую ночь, когда донеслась горькая весть с Ликсоса, как только рассвело, и я увидела, что не умерла от горя и одиночества, я решила жить!
Она была всего лишь четырнадцатилетней девочкой, но своё положение представляла ясно и главное – не жалела себя. Прошлое было стёрто, и в будущем её ничего не ждало. Она никого не знала ни здесь, ни в каком-либо другом месте; она ничего не знала о стране, в которой находилась, не говорила на местном языке. Асаф подумал, что, может быть, её вера в Бога немного помогла ей, но она сразу же объяснила ему, что горячей веры никогда в ней не было и ещё меньше – после трагедии. У неё был большой и пустой дом, щедрое месячное пособие, поступающее из греческого банка, и суровая клятва, которую она знала, что никогда не нарушит, хотя бы из уважения к тем мёртвым, что послали её сюда.
– Таково было положение, – сказала она ему сухо и сдержанно, – и мне самой надо было решить, как сложится моя судьба с этой минуты и до конца моих дней. – Она встала и прошлась по комнате, наконец остановилась позади него и положила руки на спинку стула. – И я раз и навсегда решила, ты слышишь? Что если мне не суждено выйти в мир из этого дома, я мир приведу сюда.
Так и сделала. Служитель монастыря, в те дни это был отец Назариана, стал выходить по её указанию и покупать все книги на греческом, которые ему удавалось достать. В основном это были древние священные книги, которые находились в подвалах греческих церквей и не интересовали её. В связи с этим, в день своего пятнадцатилетия, она сделала себе подарок: наняла частного учителя иврита и начала учить с ним древний и современный иврит. Она легко схватывала и жаждала знаний и через четыре месяца учёбы у учителя Эльясафа начала приобретать в книжном торговом доме Ганса Флюгера книги об Израиле, куда попала поневоле, и об Иерусалиме, в котором была заточена. Она узнала всё, чему книги могли научить её, об арабах, евреях и христианах, живших в одном с ней городе, очень близких, но невидимых. Когда ей исполнилось шестнадцать, она наняла ещё и учителя арабского, литературного и разговорного, и прочитала с ним Коран и "Тысячу и одну ночь". Из книжных торговых домов в Меа Шеарим[19] ей начали присылать деревянные ящики с томами Мишны, Талмуда и комментариев. Они не интересовали её, но иногда на дне ящика попадалась книга "Некашерно – брак", о новостях науки, или о жизни муравьёв, или о каком-нибудь известном художнике шестнадцатого века. Это она проглатывала с нетерпением. Не удовлетворённая этими объедками, она начала приобретать старые порванные экземпляры из Сионистской библиотеки доктора Хуго Бергмана; щедро платила распространителю книг Элиэзеру Вайнгартену, чтобы сразу же присылал ей каждую книгу по новым темам, которые начали её привлекать: войны Наполеона, открытия и изобретения, астрономия, жизнь первобытных людей и дневники известных путешественников.