Айрис Мердок - Монахини и солдаты
Способен ли кто-нибудь, приняв однажды идею Бога, отвергнуть ее? Стремление к Богу, однажды всецело захватившее человека, наверное, неискоренимо. Она не могла предать забвению любовь Бога, которую испытала на себе, и чувство, что только через Бога может она постичь мир. Возможно ли найти радость где-либо еще, кроме этого истинного источника? И разве вещи более ничтожные не отравили ей душу? Она пропитана христианством и Христом, погружена в него, насыщена им, окрашена несмываемо. Цепочка нательного крестика была как шейные кандалы, как петля. Сможет ли она теперь жить с одним только онтологическим доказательством его существования? Способна ли любовь, в высшей своей точке, создать объект, к которому устремлена? Останутся ли еще поклонение и преклонение, возможно ли это? Молитва осталась с ней, постоянная, как дыхание, но чем она теперь была? До сих пор это было как странное ужасающее дыхание тела, в котором доктора поддерживают искру жизни, когда мозг уже умер. Восстанет ли это тело, чтобы снова жить? Она не видела в этом счастья. Счастье не было частью ее плана. Это понятие по меньшей мере было, как она надеялась, выжжено в ней пятнадцатью годами пребывания за монастырскими стенами. А радость, которая ушла из нее, может никогда не вернуться. Она знала, что, деля с Гертрудой ее испытание, странным образом получает отсрочку, а там придет, должен прийти, своего рода отдых. Затем неотвратимо последует иное страдание, которое лишь ждет своего часа. Темная ночь еще не наступила, но наступит, и будет она проливать слезы. «Я должна быть одна, — говорила она себе, — не строить планов, не заглядывать вперед, бесприютной и незаметной, скиталицей, никем. В противном я случае подтвержу правоту настоятельницы и попаду в западню мира».
— Анна, Гай хочет поговорить с тобой.
Анна, которая у себя в комнате заштопывала треугольную дырочку на одной из любимых блузок Гертруды, вскочила с тревожным видом.
— Теперь он любит говорить только с незнакомыми. Тех, кого знает, он не выносит.
Гертруда была напугана не меньше. Гай не упоминал об Анне с того момента, как удивился, услышав о ее появлении у них в доме. И вот вдруг захотел видеть ее.
Анна отложила работу и вышла следом за Гертрудой.
— Только недолго, пожалуйста… он так устает.
— Я не задержусь.
Гертруда открыла и придержала дверь, и Анна вошла в спальню Гая. Дверь за ней закрылась.
В комнате было довольно сумрачно — горела лишь одна лампа возле кровати Гая. Был вечер. Он лежал, опершись спиной о высокие подушки, и читал «Одиссею» в издании Лёба.[48] Вставал он сегодня только утром на короткое время, чтобы посидеть в кресле возле кровати, ради видимости, будто ничего не происходит и жизнь идет как обычно. Но поход в примыкавшую ванную комнату, с помощью Гертруды и сиделки, был бесконечно долог.
Анна увидела одну сторону его лица, освещенную лампой, потом голова повернулась. Он смотрел на нее, похожий на старика или на тех изможденных людей, освобожденных из концлагерей, чьи пронзительные лица она видела на фотографиях. Огромный блестящий бледный лоб, тонкие, как паутина, волосы с проседью, спутанные, сколько сиделка ни причесывала его, потому что он постоянно ерошил их беспокойными пальцами. Он был чисто выбрит, но на щеках и подбородке просвечивала серая тень. Нос острый, тонкий и крючковатый, глаза темные и блестящие — они метнулись к Анне, потом обежали комнату, словно он ожидал увидеть еще кого-то. Она особо отметила его губы, красивой лепки, нежные, чувственные. Он вытянул худые руки, и длинные белые, почти голубые, пальцы конвульсивным движением скомкали, а потом отпустили одеяло. Анну наполнило чувство жалости, и она подумала: он же слишком болен, зачем я пришла? Скажу слово-другое и уйду. Может, он вообще не в состоянии говорить. Просто хочет увидеть, как я выгляжу. До чего же он худ и далек от этого мира.
— Здравствуйте, Анна, — произнес Гай.
— Здравствуйте, Гай, — ответила она.
— Рад, что вы пришли.
— Я тоже рада.
Голос у него оказался неожиданно сильным, властным. Последовала пауза. Гай монотонно перекатывал голову из сторону в сторону, сжимая и разжимая пальцы. Анна подумала, что, наверное, его мучает боль.
— Не могли бы вы присесть? Поближе. Хочу рассмотреть вас.
Анна придвинула кресло к кровати и села. Улыбнулась Гаю.
Он как-то судорожно улыбнулся в ответ. Сказал:
— Я так рад, что вы у нас, за Гертруду рад. Вы останетесь до конца, и после тоже?
— Да, конечно.
— Думаю, она любит вас.
— Да. И я люблю ее.
Снова наступило молчание. Анна тихо дышала, безучастно молясь про себя и чувствуя, как ее усталый покой облачком поднимается над ней. Она была не в силах начать разговор, но, может, в этом нет необходимости, может, достаточно просто посидеть с ним.
— Почему вы ушли из монастыря? — спросил Гай.
Анна встрепенулась, так неожидан и точен был вопрос, словно электрический разряд.
— Изменился взгляд на религию. Оставаться там было бы равносильно лжи.
— Возможно, вам следовало повременить. В наши дни христианские догматы меняются так быстро. Когда бы прибыли сменившиеся части. Вы услышали бы звук волынок.[49]
— Ни один богослов не смог бы спасти меня!
— Потеряли веру?..
— Не совсем точное выражение. Думаю, люди вовсе не так часто теряют веру. Я хочу создать новый вид веры, лично для себя, а это возможно лишь будучи в миру.
— В монастыре вы должны были говорить то, во что не верили, даже если ничего не говорили?
— Да.
— Вы по-прежнему верите в личного Бога?
— Не в личного Бога.
— Тогда в некий таинственный мировой дух? Кто бы ты ни был, великий бог…[50]
— Нет, ничего похожего. Это трудно объяснить. Наверно, я больше не могу пользоваться словом «Бог».
— Я всегда ненавидел Бога, — сказал Гай.
— Вы имеете в виду Бога Отца?
— Да.
— Вы когда-нибудь исповедовали иудаизм? Но конечно, ваша семья была христианской.
— Едва ли. Мы знали о еврейских праздниках. И была какая-то ностальгия. Это было странно. Я знал, что такое благочестие.
— Разве это не религия?
— Что вы имеете в виду под верой лично для себя?
— Я считаю, что всякая вера личная. Я просто имею в виду… у этого не было ни названий, ни доктрин, я никогда не пыталась это описать, но оно существовало, и я это знала. У меня такое чувство, будто я онемела.
— Я часто чувствовал то же, — сказал Гай, — но это была иллюзия. Что вы намерены делать?
— Не знаю, пойду в социальные работники, еще не задумывалась над этим.
— А Иисус, как насчет него?
— То есть?
— Будет ли он частью вашей новой веры?
— Да, — сказала Анна. — Думаю… думаю, будет…
— Мой дядя, Давид Шульц, как-то сказал мне, что если при конце света окажется, что Иисус был Мессией, тогда он примет его. Интересно поразмыслить над альтернативной ситуацией.
— Кто-то из вашей семьи был иудаистом?
— Он был дядей жены. Но да. Об этом надо спросить Веронику Маунт, она у нас эксперт по генеалогии. Я всегда ненавидел и Иисуса.
— Как вы могли? Я могу еще представить ненависть к Богу, но не к Иисусу.
— Я имею в виду символ, не человека. Человека должно жалеть. Иудаизм — трезвая религия: зубрежка, молитвы, никаких эксцессов. Христианство же столь смиренно, сентиментально, оно отрицает смерть. Оно превращает смерть в страдания, а страдание всегда так интересно. Вот сейчас боль, а потом, алле-оп! — вечная жизнь. Вот чего все мы хотим: чтобы наше несчастье окупилось, чтобы мы получили что-нибудь взамен, что-то, чем полностью утешимся. Но это ложь. Есть полный и бесповоротный конец, один такой должен вскоре наступить в этом доме. Люди уходят навечно. Страданию свойственна изменчивая нереальность человеческого сознания. Желание страдания, возможно, привело вас в монастырь, и, возможно, оно же вывело вас оттуда. Смерть реальна. Но Христос на самом деле не умирает. А это несправедливо.
— Справедливо или нет, но это так.
— Но для вас не так.
— Нет. — Анне хотелось понять Гая, хотя его превратные суждения причиняли ей боль. — Думаю… мы хотим претерпеть страдания за свои грехи… но не умирать.
— Да. Да. Хотим… своими страданиями… заслужить… прощение за все.
— И это кажется вам смирением?
— Да.
Они снова замолчали. Анна подумала: «Этому человеку я могу сказать все».
— Вы, мне представляется, не верите в противоречащую вере идею жизни после смерти? — спросил Гай.
— Не верю. Согласна, это противоречит вере. Я имею в виду… что бы это ни было… это происходит здесь и сейчас, — ответила она и подумала: «В монастыре я такого сказать не могла».
— Хотел бы я верить в загробную жизнь, — сказал Гай. Он отвернулся от нее и теребил волосы беспокойной рукой, выставив свой горбоносый профиль. Неожиданно он сверкнул на нее глазами. — Разумеется, не по какой-то там вульгарной причине. Не просто для того, чтобы меня освободили от того, чему предстоит совершиться в ближайшие несколько недель. Но… я всегда чувствовал в себе желание…