Надежда - Шевченко Лариса Яковлевна
Памятен девятый класс. 1941 год. Лето. Ночь. Луна огромная. Мы в лодке. Боря, — он теперь мой муж, — высокий худенький студент (в МГИМО тогда учился), встал, в любви начал признаваться, руки целовал. Мы с детства были знакомы. Говорил, что четыре года любит и всю жизнь будет любить. В то утро о войне узнали... Но поначалу ее не чувствовали.
Позже в Алма-Ату эвакуированные начали стекаться. Я подружилась с одной семьей. Они в нашей школе жили. Большая семья, шесть детей. Я Яну Фишеру понравилась. Как утро, так Янек ко мне бежит. Еще сплю, а мне уже кричат: «Иди, твои женихи пришли». Вместе завтракали, потом в бильярд играли. Проигравший под столом выпивал графин воды. Случалось и Борису туда попадать.
Потом раненых стали привозить. Работала в госпитале. В концертной бригаде перед бойцами выступала. На иняз поступила. Помню, фонетику нам слепая семья Бюргулисов преподавала. Они из Прибалтики родом. Несколько языков знали. Удивительные были люди!
Потряс и многое изменил в моей жизни один случай. Повезли нас в замок царицы Тамары, чем-то похожий на «Ласточкино гнездо» под Ялтой. Башенки на нем, всякие архитектурные излишества. Забор старинный. Заезжаем. Под деревьями коляски-кроватки. На них в меру остатка сил шевелились человеческие обрубки. Ужас меня обуял. Нас предупредили: «Дух поднимайте, только не слишком жизнерадостно». Видим помост без кулис, огромный зал, детские кроватки одна к одной. На них бойцы без ног, а то и без рук. Запах гнилой, кровь. Госпиталь специализированный, именно для таких раненых. Певица вышла и упала без сознания. Нас просили подойти к раненым. Мы ходили между рядами сами как мертвые. Назад молча ехали. На следующий день добровольцами пошли в военкомат. Папа узнал, попытался отговорить. Потом зачем-то попросил не курить. Я исполнила. Как-то на тяжелом участке фронта четверо суток не спали. Сержант всем махорку раздавал, я отказывалась.
Военную присягу приняла на свой день рождения в Красноводске. Нас был целый эшелон девчонок. Ехала на третьей полке. Трое суток добирались до места назначения. Проехали Узбекистан, Таджикистан, Татарстан. Кругом желтая-желтая пустыня: ни травинки, ни деревца, только длинные одноэтажные бараки вдали. В них и оказалась военная часть. На грузовиках нас туда и отвезли. Пятьдесят градусов жары. Мы все стриженые. Уши на солнце обгорают, кожа коркой снимается. Никто не роптал. Терпеливо обучались военным специальностям. Среди нас были повара, санинструкторы, зенитчицы, прожектористки, стратостатчицы. Я балетную школу закончила. Мои руки были очень нежно развиты, поэтому с прибором ПУАЗО (прибор управления артиллеристко-зенитным огнем) я лучше всех управлялась, хотя с математикой и физикой всегда была на «вы».
Потом нас в Баку переправили. Там в овраге было старинное кладбище. Мы нашли мраморный памятник XVI века! А на горе находились склады боеприпасов и много других объектов, которые мы охраняли. Среди нас армянин был, как Дон Кихот худющий, с длинным носом, — Ашот Аракелян. Постарше всех был. Как-то с часу до трех ночи стоял он на часах у склада. Ранняя весна была. Холодно, сыро и спать хотелось — мочи нет! У него длинные тощие ноги в сырых обмотках. Переступал он то на одну ногу, то на другую. Не выдержал, лег на одну минутку. Ухо к земле приложил. Шаги услышал со стороны батареи. Два силуэта забрезжили. А он встать не может. Сил нет. Голову чуть повернули махнул рукой: «Ложись, — и жестом показывает: — Смотрите на памятник». Мол, там кто-то есть. Долго лежал патруль. Только когда совсем рассвело, поднялись. Смешной и хитрый был Ашот. Понял, что могут наказать за то, что лежал на посту. Часто шутил: «Один армянин трех евреев обхитрит». До войны он на гавайской гитаре играл в ресторане. По вечерам любил петь для нас на ломаном русском языке веселые песни. Одну запомнила:
Жинка моя кекела,
Черная как холера,
С длинным и красным носом
И с лицом ужасным.
Хочу жинка бела,
Как на стенке мела,
Чтоб любила мэнэ,
На самом дэлэ!
Еще двое грузин красиво пели. Таню Панасюк не забуду. Цыганка Зара была. Из обрусевших, оседлых. После боя, бывало, сидит в отдалении на камушке, руку под голову подложит и грустит. Погибла у нее вся семья.
Девушки у нас жили отдельно, парни отдельно. Мы вместе хотели поскорее на настоящий фронт попасть. Но первыми стали ребят отправлять. Некоторые девчонки под чехлами пушек попрятались, но их нашли. А поварихи в котлы залезли. Их не смогли обнаружить, и они уехали на фронт. Через пять месяцев письмо получила. Сообщение прислал комиссар того первого состава. Вернее медсестра из госпиталя за него писала. Он без руки и без ног остался. Их эшелон под Нальчиком под обстрел попал. Они пушки с платформ стали спускать, чтобы отстреливаться. Немцы их танками стали давить. Месиво из человеческих тел было. Почти все погибли...
Комбата нашего всю жизнь помнить буду. Взрывной человек с мощным жизнеутверждающим темпераментом. Сгусток жестокой правды и нескрываемой боли. Человек войны. Болел душой за сотни людей сразу. Всю трагедию войны, а может быть, и всей эпохи пережил на себе. Многое за его спиной стояло. Постоянно говорил нам «Мы родились, чтоб жить достойно, а не скулить». В нем горела правда и мощь человеческих страстей. Без глянца жил. Пайку хлеба с простыми солдатами делил. Женщин жалел за то, что всю непосильную мужскую работу на себя взвалили.
Встречалась с ним пять лет назад. В отпуске навещала. Сначала он боялся вспоминать свою тягостную жизнь, страшился, что сердце не выдержит. Долго душой в родной деревне отходил от войны. Для коренного крестьянина контакт с деревней — самое лучшее лекарство. Переломил он себя. Слушал Баха, Моцарта, пытался понять себя и свои ощущения. Не замкнулся на пережитых трагедиях, на своей физической неполноценности. Искал руки друзей и близких.
Потом очерки в газету стал писать о том, что новое поколение взрастает в кругу женщин, что человеческая природа невероятно сложная и надо чаще задумываться над тем, что такое Человек. Утверждал, что нам необходимо изучение самих себя, для понимания, осознания того, зачем живем и что делаем на земле. У него взгляд всегда направлен вглубь человека.
Его статьи — художественное осмысление жизни. Знаете, одни писатели «раздвигают фразы», растягивают действие, «создают симфонию» буквально из ничего. А он старается сжать мысли до предела. Одни «выжимки» предлагает читателям. Что лучше? Не знаю. Может, это свойство газетчика, а может, торопится донести многое, накопившееся за долгие годы? Одно несомненно: он кладезь острого, оригинального и очень доброго ума.
Мне кажется: он из тех, которые продлевают жизнь русскому языку. Он собирает, совершенствует народные изречения. Осторожно подходит к языку. Любит, ценит слово. Писал мне: «Теперь в голове пишу ежедневно. Остановить мысли не могу». Шутил: «Когда-то эти события были моей жизнью, а теперь это опыт поколения».
Объяснял мне, что искусство лежит на грани видимого и невидимого. Мысль невидимая. Вдохновение — тоже. Оно как вдох. А произведения, созданные настоящими художниками, уже видимые, — и вскрывают реальное. Говорил, что есть в талантливых людях что-то, что само вырывается из них, и не важно, в каких художественных формах оно выражается: в картинах, стихах или строениях...
О совестливых людях пишет. Считает, что мораль всегда была основана на религии, на заповедях. Доказывает, что нравственность вытекает из религии. Сразу замечу — спорю я с ним. Он не соглашается. Я ему твержу о нашем первом советском нерелигиозном государстве, об особенном пути развития, а он утверждает, что «Кодекс строителя коммунизма» — те же заповеди, и отличие лишь в том, что страх перед Божьим судом заменен ответственностью перед судом гражданским, государственным. Считает главным судьей человека — суд собственной совести. А как ее воспитывать: закладывать с Богом ли, без него — это другой, отдельный разговор.