Опасна для себя и окружающих - Шайнмел Алисса
А если еще дольше, меня, пожалуй, оставят на второй год.
Легконожка скрещивает ноги под складным стулом, и ее бумажная униформа шуршит.
— Я знаю, что ты беспокоишься о школе…
— Ну разумеется я беспокоюсь о школе!
— Но тебе нужно сосредоточиться на том, где ты сейчас, а не на том, где ты хотела бы оказаться.
Я качаю головой. Физически невозможно еще больше сосредоточиться на том, где я сейчас. Я помню каждую трещинку и выбоину этих отвратительных зеленых стен. Я изучила каждый бугорок краски на потолке и каждую царапину серого линолеума на полу, прочитала каждую книжку, которую мне дали, по меньшей мере дважды. Куда уж больше?
— Не позволяй своим чувствам… — Легконожка делает паузу, подыскивая верное слово, — препятствовать улучшению. Ты отлично справляешься. Через пару дней я отправлю тебя на совместный душ, а скоро, возможно, ты будешь готова начать арт-терапию.
Я улыбаюсь. От таких привилегий рукой подать до отправления домой, так?
— То есть в итоге я не очень много пропущу в школе?
Легконожка качает головой:
— Не стоит зацикливаться на школе. У нас еще много работы.
— Но вы же сами сказали, что я отлично справляюсь.
— Ханна, еще даже не назначили дату слушания по твоему делу.
— Почему? — Агнес упала четыре недели назад. (Теперь, когда я знаю сегодняшнее число, подсчитать несложно.)
Легконожка пожимает плечами, будто это не так уж и важно, будто хочет сказать: «Судебная система перегружена, сама понимаешь».
— А вы не можете позвонить судье? — спрашиваю я.
— И что я ему скажу?
Я сжимаю губы, кусая их изнутри, чтобы она не видела. «Скажи ему, чтобы назначил дату слушания! Объясни, что это идиотское недоразумение мне всю жизнь сломает!» Я так злюсь, что даже смотреть на нее не могу.
Я слышу голос матери: она ругает судебную систему, которая вынуждает заключенных дожидаться суда в тюрьмах наподобие Райкерс-Айленд. «Просто дети! — воскликнула она как-то раз. — Несовершеннолетние! В общаке».
Она употребила слово «общак» (потом я узнала, чтó оно означает: обычная тюрьма общего режима, а не специальное отделение для несовершеннолетних), будто жаргон ей не в новинку, но на самом деле мама прочитала только одну статью на эту тему.
Интересно, радуется ли она, что меня хотя бы держат с несовершеннолетними?
Легконожка моргает. Она опускает руки и крепко сжимает пластиковый стул с обеих сторон. Боится, что я снова его схвачу. Я поднимаю взгляд и вижу, что Стивен сменил обычную спокойную позу со скрещенными на груди руками на боевую стойку. Пригнулся, вытянув руки перед собой, готовый к прыжку, словно я дикое животное, которое может попытаться сбежать из клетки.
Нет. Я не потеряю свои привилегии. Легконожка должна быть на моей стороне: когда мы наконец увидим судью, она должна сообщить ему, что (по ее профессиональному мнению) я абсолютно нормальна, что родители Агнес вымещали на мне гнев по поводу несчастного случая с их дочерью, а девицы из летней школы просто сплетничали, поскольку они всего лишь маленькие дурочки, склонные раздувать из мухи слона. Может, Легконожка даже напишет сопроводительный отчет для моих заявок в университеты, где разъяснит случившееся и выразит восхищение моей стойкостью перед лицом столь сложной ситуации. А я сочиню вступительное эссе о том, как я преодолела испытание и как планирую помочь другим невинным жертвам обстоятельств.
Вообще-то, если правильно разыграть карты, это даже сработает в мою пользу при поступлении.
Я разлепляю губы и тяжело вздыхаю, чтобы Легконожка решила, будто я смирилась с ситуацией. Легконожка по очереди разжимает ладони, отпуская стул. На Стивена я не смотрю, но слышу, как он откашливается и как его ботинки скрипят по линолеуму. Должно быть, он занял прежнюю позицию.
— Я еще не поставила тебе диагноз, Ханна, — говорит Легконожка. Она назвала меня по имени второй раз за последние пять минут. Наверное, этому ее тоже обучили в институте: «Почаще обращайтесь к пациенту по имени, это подчеркнет близость и внушит пациенту мысль, что вы на его стороне». — Не в твоих интересах меня подгонять.
Диагноз в принципе не в моих интересах, потому что диагнозы ставят больным, а я совершенно здорова.
Неужели Легконожка не понимает, что пребывание здесь гораздо больше «препятствует улучшению», чем все остальное?
За спиной Легконожки, в другом конце палаты, скрипит матрас Люси, когда она поворачивается на кровати. Люси держит над головой книгу, но не читает. Она слушает.
Восьмое сентября.
Пробы в Академии танца через неделю.
Для Люси еще не поздно.
девятнадцать
— Мы обязательно вытащим тебя на пробы, — шепчу я, когда в палате гаснет свет.
Даже в темноте я вижу, как Люси садится на кровати в другом конце палаты:
— И как ты это провернешь?
— Я не говорю, что знаю способ, я говорю, что мы тебя вытащим. Первым делом надо принять решение.
— А вторым?
— Придумать способ.
— Ясно, — скептически говорит Люси, но она заинтригована.
— Напомни мне твое расписание. Когда у тебя арт-терапия?
— По понедельникам, средам и пятницам.
Я качаю головой. Даже в летних лагерях детей не заставляют столько времени посвящать рукоделию. Впрочем, откуда мне знать? Я ни разу не была в лагере.
— Каким образом плетение корзинок помогает при булимии?
— Не знаю. Работу руками считают медитативным занятием. Как будто я забуду про жир и танцы, пока плету корзинку.
— И помогает?
— Да где там, — смеется Люси. — Может, им хватает и того, что руки у меня заняты и я не могу сунуть себе два пальца в рот.
— Какой дорогой ты ходишь на арт-терапию и обратно?
Люси пожимает плечами:
— Не обращала внимания. Меня забирают и ведут вниз.
Я киваю и уточняю:
— Тебя ведут одну или вместе с остальными?
Люси снова пожимает плечами:
— Когда как.
Логично. Остальные наверняка тоже теряют и зарабатывают привилегии, как и я. Получается, иногда им дают разрешение на арт-терапию, а иногда нет.
А значит, иногда группа, направляющаяся на арт-терапию, совсем небольшая, только пара девушек плюс сопровождающий санитар. Невозможно незаметно ускользнуть, если в группе только пара девушек. И невозможно узнать заранее, когда группа будет большой, а когда маленькой, разве что вломиться в кабинет Легконожки и посмотреть в журнале, у кого когда какие привилегии. (Что добавляет лишний пункт к плану, который и без того непрост.)
Я слышу, как Люси ложится обратно на кровать.
— Слушай, спасибо за сочувствие, но твой план, по-моему, застопорился на первом же этапе. За нами слишком пристально следят, чтобы…
— Обед! — перебиваю я восторженно.
— Обед?
— Обед, — повторяю я. — Даже не верится, что я так долго соображала.
— Долго? Тебе хватило трех минут!
— Три минуты и есть слишком долго. — Видимо, взаперти я отупела.
— И как нам поможет обед? Меня сажают с эрпэпэшницами. И за нами очень пристально следят. Каждый прием пищи служит для них поводом удержать булимичек от рвоты, а анорексичек от голодания.
— Аноректичек, — поправляю я.
— Чего?
— Я читала, что по правилам грамматики пациентов с анорексией следует называть аноректиками, а не анорексиками.
— О чем вообще речь?
— Просто хочу убедиться, что мозг здесь не атрофировался окончательно.
— Мозг — это не мускул. Он не может атрофироваться.
Об этом я не подумала. Мысль несколько успокаивает.
— Короче, — торопит Люси, — в чем там заключается твой грандиозный обеденный план?
— За нами пристально следят во время еды. И когда забирают перед едой и ведут вниз в столовую, так?
— Так.
— Но после обеда нас ведут наверх… можно сказать, всем стадом. То есть велят выстроиться в колонну, но не пересчитывают.
— Наверное, им не терпится пообедать самим.
Я пожимаю плечами. Мне не жаль здешних сотрудников. Ладно, хорошо, я в курсе, что работа у медсестер и санитаров тяжелая и малооплачиваемая, и вряд ли так уж весело целыми днями пасти нестабильных и неблагодарных девиц. Мама иногда трудится волонтером в Нью-Йоркской пресвитерианской больнице (разрабатывает благотворительные акции и занимается поиском доноров; с пациентами она не пересекается) и однажды поддержала медсестер, когда те устроили забастовку, требуя повышения зарплаты и сокращения количества рабочих часов. В тот вечер за ужином в нашей столовой (еду, понятное дело, заказали из ресторана: маме готовить некогда) она страстно защищала младший медицинский персонал, а мы с папой согласно кивали.