Александр Торик - Флавиан. Жизнь продолжается
Не открывает Господь, по твоим немощам, смысла происходящего — смирись и не стыдись сказать — «не знаю» или «не понимаю», бойся по тщеславию других и самого себя в заблуждение ввести. А то до «прелести» — один шаг.
Был у меня такой случай: в соседнем селе жил горький пьяница Петрович, бобыль, всей округе известный своим пьянством и мелким воровством. Мужик был сердцем добрый, к скотине жалостливый, помочь, чем может — никогда не отказывал, но трезвым его никто не помнил много лет. И когда у него денег на вино нет — тянет у всех всё, что плохо лежит. Доски, лопату какую-нибудь, картошку из погреба, плёнку от парника. Стащит и за бутылку на Савёловских дачах продаст.
Бивали его, бывало, за воровство мужики-то, он отлежится и опять за старое. А уж коли и украсть нигде ничего не удаётся, просто ходит по дворам и канючит денег на похмелку. Народ у нас к пьяницам жалостливый, не в одном, так в другом дворе дадут, хоть даже чтобы просто отвязался.
Раз пришёл он ко мне в сторожку, в пять утра, трясётся весь, вид — «краше в гроб кладут», еле говорить может. Увидав его, даже мать Серафима разжалобилась: «Батюшка, — говорит, — у него сильный абстинентный синдром, благословите, я ему сто грамм коньяку налью, а то у него сердце может не выдержать, сейчас прямо здесь помрёт, это я вам как бывший кардиолог говорю».
«Налей, — говорю, — раз такое дело, да накорми его сразу, а то он, небось, дня три уже на одной водке живёт».
Налила ему мать Серафима коньяку полстакана, накормила супом, кашей с грибами, вроде ожил Петрович. Стали мы вместе с ним чай пить. Он в себя пришёл, обогрелся, приободрился, повеселел даже, разговорился.
«Вы, — говорит, — батюшка, не думайте, что Петрович пропащий! Я, конечно, сейчас „не в форме“, выпиваю вот, значит, грешным делом и украсть чего могу. В общем, свинья, конечно, я порядочная, чего уж греха таить. Валька, конечно, правильно сделала, что замуж за меня не пошла в шестьдесят девятом — какой из меня, к лешему, муж!?
Только я ведь тоже „не на помойке найден“, тоже и я ведь „в люди мог выйти“, полгода даже бригадиром был на ферме! Ох, меня вся бригада и боялась! Строговат я был, гонял доярок и скотников так, что им „небо с овчинку казалось“, хотел бригаду в победители социалистического соревнования вывести, любой ценой.
Этаким „Сталиным“ себя представлял, который „железной рукой“ беспощадно выводит коллектив в передовые! Чтоб лучшей бригадой объявили, чтоб вымпел с Лениным у меня в бригадирской каморе висел! Чтобы меня самого на „Доску почёта“ у правления колхоза выставили! Чтоб Валька, холера такая, видела, от какого человека отказалась!
Не вышло у меня, с вымпелом-то, всё водка проклятая, а ведь мог и до председателя дорасти…
На „Доску“-то меня всё же выставили, на другую, которая — „Не проходите мимо“, там, где „Позор пьяницам и разгильдяям!“ И Валька меня там, конечно, видела, она как раз мимо „Доски“ той в свою школу на работу ходила каждый день. Каждый раз, небось, Бога-то благодарила, что надоумил за Ивана, а не за меня пойти.
И бригада моя бывшая много лет потом надо мною смеялась — „иди, „Сталин“, опохмелись, а то усы отвалились!“ Да, их-то понять можно, пообижал я, конечно, людей во время своего бригадирства… Да и сейчас кому от меня хорошо, кто меня добрым словом помянет? Заслужил, стало быть… Прости меня, Господи! Ещё бы сто грамм, а, батюшка?»
Ещё сто грамм мы ему наливать не стали, а дали ему с собой тушёнки несколько банок, макароны и куртку тёплую из «гуманитарной помощи». Благодарил, обещал начать молиться, ушёл. Куртку потом пропил.
А через полгода приезжает ко мне племянник его, Виталий, хороший парень, тракторист, сам с женой и детьми в церковь ходит, мать старенькую привозит причащаться регулярно.
«Батюшка! Петрович, кажись, помирать задумал, его бы особоровать да причастить!»
«А где он, у тебя?»
«У меня в боковушке лежит, плохой очень. Врач приезжал посмотреть, говорит: у него вместо печени одни метастазы, в больницу возить незачем, пусть дома помирает. Оставил обезболивающие и уехал. Так что, батюшка, приезжайте».
Приезжаю. Лежит Петрович — кожа да кости, глаза мутные приоткрыты, в полузабытьи. Пособоровал я его. Потом тормошу, пытаюсь в сознание привести. Он в сознание пришёл, но сам будто уже и не здесь, как издалека слушает, и говорить уже не может. Я ему говорю:
«Василий! Петрович! Ты слышишь меня? Кивни, если слышишь!»
Он кивнул. «Говорить можешь?»
Он покачал головой из стороны в сторону.
«Ты в Бога веруешь?»
Он кивает, усердно так.
«Ты признаёшь, что свою жизнь прожил в грехах и весь перед Богом в долгу?»
Кивает, а в глазах слёзы появились.
«Ты веруешь, что Бог по любви Своей все твои грехи сейчас простить может?»
Кивает, слёзы по щекам текут.
«Каешься ли перед Богом во всех грехах за всю жизнь совершённых, просишь ли у Бога прощения?»
Головой трясёт из всех сил, слезами заливается.
«Причаститься хочешь Святых Тайн Христовых?»
Кивает, рот открывает, а сказать ничего не может, только плачет.
Прочитал я над ним молитву, разрешил от всех грехов «от юности его», причастил Святыми Дарами. Он сразу как-то обмяк, успокоился, черты лица разгладились, уснул. Я уехал, а через два часа он умер не просыпаясь.
Так вот, думаю я, Лёша, что, если бы не страсть эта — пьянство, может, и вышел бы из него какой-нибудь «Сталин» сельского масштаба, может, и шёл бы он дальше по головам людским ради вымпела с «Доской почёта». И во что бы он ещё мог превратиться, скольким людям горя мог бы принести?
А через страсть свою да унижение от людей смирился, немощь свою осознал, даже перед смертью покаяться смог и причаститься. Верю я, что простил его, горемыку, Господь. Царства ему Небесного!
Кстати, Валентина, которая за Петровича замуж не пошла в своё время, на могилку к нему цветочки в церковные праздники приносит и свечечку зажигает, наверное, молится за него.
— Так, значит, выходит по-твоему, отче, что эту страсть Господь пьяницам для смирения попускает?
— Когда самим пьяницам для смирения, когда их близким для вразумления, когда и ещё по какой, Одному Господу ведомой, причине. Однозначно можно сказать лишь то, что как и любая страсть, страсть пьянства является следствием неправильного выбора, попущения себе греха, следствием попрания Божьей заповеди и своей совести и, одновременно — веригой во искупление этого греховного выбора.
Как в русской народной сказке: «не пей Иванушка из козьего копытца — козлёночком станешь!» А не послушал — носи рога и копыта, молись да смиряйся, глядишь — опять в человека превратишься.
Наш разговор прервала подошедшая мать Серафима.
— Батюшка! Там у ворот вас какой то Григорий спрашивает, пьющий по виду, говорит, что вы жену его знаете, она, мол, к нам в церковь ездит. Зовут её Татьяна.
Глава 8 «Победа»
— Папа! А, зачем тебе так много газет одинаковых? — Стёпка искренне недоумевал.
(Чадо! Что знаешь ты о сладости авторского тщеславия, подогреваемого запахом свежей типографской краски, исходящим от газетных листов, на которых в конце пусть даже и не очень большого очерка житийного содержания скромно значится: «автор и составитель Алексей Миронов?»)
— Там, Стёпа, папино литературное произведение, — в голосе Ирины явственно звучало весёлое лукавство, — папа эти газеты друзьям будет дарить, с автографом, а если друзей на все газеты не хватит, можно будет оставшимися газетами стены оклеить в папином «офисе», папа будет смотреть на них и вдохновляться на новые гениальные шедевры.
Я снисходительно взглянул на Ирину.
— Видишь ли, Степан! В нашем несовершенном мире люди, одарённые литературным талантом, как, впрочем, и другими талантами, всегда сталкиваются со стеной непонимания, недооценкой их заслуг, а порой даже гонениями, со стороны серой и творчески неразвитой массы обывателей…
— Я понял, папа! А на чердаке тоже клеить будем?
О! Музы!!!
Писательским трудом меня подвигла заняться Виктория Самуиловна, давнее чадо и помощница по связям с администрацией отца Флавиана. Огненно-рыжая, с редкими сединками в свои шестьдесят с чем-то лет, поджарая и длинная, словно борзая, с широко открытыми ясными голубыми, слегка навыкате, глазами, и абсолютно не воспринимающая слово «нет», произносимое чиновником любого ранга, когда дело касается церковных вопросов.
Кажется, какой-то из ураганов, опустошивших несколько лет назад часть южных штатов Америки и мексиканского побережья, назывался «Виктория». Наша Виктория, по-моему, походя разобралась бы и с остальными штатами тоже.
По крайней мере, сотрудники городских и районных административных и муниципальных учреждений приходили в состояние «благоговейного трепета» и «памяти смертной», едва заслышав в конце коридора её высокий жизнеутверждающий голос с хорошо слышимыми нотками «нержавеющей стали». Этот голос, очевидно, достался ей в наследство от деда, печально отметившегося в этих краях в двадцатые годы несгибаемого чекиста, расстрелянного в тридцатые такими же несгибаемыми энкэвэдэшниками.