Лариса Райт - Мелодия встреч и разлук
— Я… Я не понимаю… — Фельдман разом потерял уверенность и властность, взгляд перестал быть надменным, плечи ссутулились. — Как? Когда? — хрипло спрашивает он, и Зинке кажется, что вместе с вопросами из него выливаются последние капли дыхания.
— Год назад. А до этого несколько лет пролежала парализованной — несчастный случай, — девушка говорит механически, бесчувственно.
— Не понимаю… — повторяет мужчина.
— Что же тут непонятного? — вырывается у Зинаиды. Ей так хочется, чтобы он догадался. Он же умен, опытен, он же — «Белинский». Она забывает о том, что он прежде всего человек — человек, получивший еще один неожиданный, сокрушительный удар судьбы. Девушка спохватывается, но слишком поздно. Он исчезает, больше ничего не спросив.
Следующие несколько недель стерлись из Зининой памяти, хотя должны были бы запомниться: она перепутала очередность артистов, составляя программу для конферансье, и умудрилась переврать фамилию дирижера, она в первый раз накричала на Маню и совершенно не спорила с матерью, она передвигалась в пространстве как сомнамбула и провалила экзамен в институте, потому что вместо «Театрального романа» бесконечно перечитывала свой любовный роман. Зина не замечала улыбок ребенка и озабоченного лица Галины, не видела странно сдерживаемого любопытства Фроси. Она не поздравила соседку-врача с выходом книги, не запомнила искусственных слез соседей на похоронах спившегося вконец Кольки и их же искренней радости от того, что образцовой рабочей семье штукатуров предоставили наконец ордер.
— Глядишь, Зиночка, и мы так когда-нибудь разъедемся, — Фрося улыбается почему-то грустно. Она привыкла к обществу, ей заранее тоскливо.
А Зине тоскливо и вчера, и сегодня, и завтра. Ей наплевать на общество, ей нет дела до социума.
— Я всегда подозревала, что ты — индивидуалистка, — скорбно поджимает губы Галина.
— Конечно, — Зинка соглашается горячо, с энтузиазмом. А как же еще, если ей необходим только один индивид?
Зина прохандрила апрель и так же вяло вплыла в май семьдесят пятого, уныло прошагав по Красной площади в колонне демонстрантов. «Утро красило нежным светом» все вокруг, и лишь душа девушки, плетущейся под плакатом «Мир. Труд. Май», по-прежнему серела в безысходности.
От Васильевского спуска до дома рукой подать. Зинка идет по Москворецкому мосту, не глядя по сторонам. Не радуют ее ни громогласные крики «Ура!», ни белоснежные ракеты, стремительно проносящиеся по реке от Пролетарки вдаль к Лужникам, ни лопнувшие почки на редких в центре деревьях и кустах сирени во дворе. Зина будто заледенела и не оттаивает ни под теплыми лучами весеннего солнца, ни от ласковых прикосновений свежего ветра. Никто не знает, как вывести ее из оцепенения. Разве что человек благородной внешности в потертой одежде и поношенных ботинках. Он сидит на лавочке у подъезда, погруженный в свои мысли. Рядом с ним на скамейке чем-то плотно набитый пакет. Зина в нерешительности останавливается, не доходя до парадной, медлит, прислонившись к дереву, не замечая капель смолы, тут же испачкавшей новую светлую юбку. «Я выгляжу нелепо», — думает она, пытаясь понять, как избавиться от праздничного плаката, что все еще держит в руке. Деревянный остов картонной картины стучит по стволу, мужчина замечает ее, смотрит неотрывно, не делая никаких знаков, не пытаясь заговорить или приблизиться. Как обычно, в решающие минуты Зине в голову лезут нелепые мысли. Вот и сейчас она почему-то предается не размышлениям о том, как себя вести и что говорить, а воспоминаниям о немом кино, представляет себя Вирджинией Черилл, которая сейчас подойдет к пристально разглядывающему ее мужчине, коснется его руки и спросит чуть удивленно:
— Вы? — Дотронуться до него Зина не решается, да и интонации героини «Огней большого города» ей не слишком удаются. Но это не имеет значения. Перед ней вовсе не Чарли Чаплин, не актер и не влюбленный бродяга — на лавочке сидит лишь потерянный, обманутый человек, и если кто и должен чувствовать себя прозревшей цветочницей, так это он.
— Это вы… — зачарованно повторяет девушка.
— А это? — Мужчина кивает на пакет. Зина вытягивает шею, заглядывает внутрь: мешок доверху набит знакомыми конвертами. — Это вы?
— Я, — соглашается, не отводя взгляда.
— Зачем? — Простой вопрос, требующий такого же простого ответа, который Зинка до сих пор не нашла.
— Я… Я не знаю… Просто…
— Совсем не просто!
— Да, верно. Я лишь хотела, чтобы…
— Чтобы что? — Он вскакивает, наступает на Зину. Глаза сужены, рот перекошен в какой-то горькой, ядовитой злобе.
— Чтобы вам было легче, чтобы вы захотели вернуться! — Девушка кричит и чувствует, как вместе с голосом надрывается сердце.
— Я вернулся. — Глаза словно гаснут, злобу сменяет грустная усмешка. — И что?
Зинка порывисто обнимает его, утыкается в шею, шепчет куда-то в пахнущую «Беломором» ключицу:
— С возвращением!
На втором этаже распахивается окно. Маша с любопытством наблюдает, как Зина прижимается к незнакомому дяде. Девочка хихикает, зовет весело:
— Мама!
— Машка, слезь сейчас же! Слезь, кому говорю?!
Смеющееся личико с белокурыми локонами исчезает, скорчив недовольную рожицу.
— Ваша дочка? — Фельдман равнодушно кивает на окно, отстраняясь от Зинки.
Девушка молча смотрит на него несколько секунд, на мгновение прикрывает глаза, потом, будто отбросив сомнения, широко распахивает их и выпаливает, как стреляет:
— Ваша!
И в ту же секунду мужчина, чуть не сбив ее с ног, забыв и о письмах, и о вранье, и о самой Зинаиде, вбегает в подъезд, едва не сорвав дверь с петель, и, мгновенно взлетев по пролетам, стучит в квартиру руками и ногами, звонит во все звонки, словно боится опоздать, упустить, не успеть. Зина спешит за ним. Он стоит на коленях посреди коридора, прижимая к себе белокурую головку, покрывая лихорадочными поцелуями испуганное детское личико и беспрерывно повторяет:
— Тамара! Тамара!
Рядом с ним склонилась Галина. Она безуспешно пытается оторвать от мужчины ребенка, возмущенно тормошит Фельдмана за плечи, говорит, словно внушает:
— Она — Маша, Маша.
И только сама Маша не делает и не говорит ничего: не старается ни вырваться, ни уклониться от объятий и поцелуев. Она даже головой не вертит и лишь, поймав обеспокоенный взгляд застывшей в дверях Зинаиды, слегка приподнимает брови и косит глазами на странного дядю, молчаливо спрашивая: «Кто это?»
17
— Папа! — Алина вскидывает руку, стараясь унять охватившее ее чувство жалости. Отец заметно постарел за те несколько лет, что они не встречались. Девушка стояла у табло и ждала, что в двери войдет высокий, уверенный в себе моложавый мужчина благородной наружности, но вместо него к ней через зал вылета «Шереметьево-2», медленно передвигая ноги, катит чемодан пожилой, уставший человек. — Папа… — повторяет Алина с несвойственной ей проникновенностью.
— Значит, летим? — бросает он вместо приветствия, и девушка тут же берет себя в руки, прогоняя так некстати нахлынувшие эмоции.
— Летим, — соглашается она и, взяв его чемодан (протестов, конечно же, не последовало), направляется к стойке регистрации.
Везти, хромая, багаж в двух руках тяжело и неудобно, но ей всегда предписывалось справляться самой с постигающими ее неприятностями. Если, конечно, хромоту можно отнести к таковым. Как бы там ни было, Алина справляется. Справлялась всегда, справляется и сейчас и с то и дело переворачивающимися с колес баулами, и с вопросами пограничников, и с невыносимым брюзжанием отца, проклинающим Duty Free, икру, Chanel и Америку.
— Тебе ли не любить свободу и демократию? — только и спрашивает она, реагируя на очередную гневную тираду.
— Я люблю и то и другое, но гораздо меньше, чем нашу невесту. Она и так последнее время не балует нас посещениями, а теперь и вовсе приезжать перестанет.
— Не перестанет. Во всяком случае, гастроли и контракты никто не отменял. Даже если бы она и осталась жить в Москве, все равно проводила бы здесь от силы месяц в году. Так что не переживай. Ничего не изменится.
— Изменится, — как обычно, упрям и непреклонен.
— Послушай, папа, почему бы тебе не остаться там, если без нее так плохо? Она ведь хотела забрать тебя еще в прошлом году.
— У меня работа, ты ведь знаешь!
— Думаешь, читатели не смогут обойтись без твоих разгромных статей в адрес очередного гения, потрясшего страну литературным шедевром?
— О чем ты? Читателям нет никакого дела до моего мнения. Они без него проживут.
— И?..
— Не выживу я.
— …
— Ты же помнишь, я писал всегда.
— Помню.
— Никогда не переставал.
Отчего же? Переставал. Для того, чтобы послушать музыку. Для того, чтобы восхититься игрой, талантом, внешностью. О, ты был и остаешься прирожденным критиком, критиковал и критикуешь всех и вся, только не свою обожаемую скрипачку.