Виктория Токарева - Рассказы и повести (сборник)
Как-то Гришка Гарин принес на работу анкету из английского журнала «Лайф». Анкета задавала вопросы типа:
«Сочувствуете ли вы пьяным? Как относитесь к чужим детям в возрасте до года? Считаете ли возможным изменить своей жене?» На вопросы надо было отвечать «да» или «нет», ставить плюсы или минусы. В зависимости от сочетания плюсов и минусов определялся характер.
В результате выяснились характеры:
Ирка — дитя с неразвитым вкусом.
Железнов — мрачный тиран.
Саша — борец за правду с мещанским уклоном.
Гришка — арап по натуре, без мещанства.
Я — обиженный обыватель.
Там был еще один характер: интеллигентный человек. У меня не хватило до интеллигентного человека одного плюса.
Если бы шапка-невидимка попала на голову Гришке Гарину — он перессорил бы три или четыре государства, съездил в Париж, ограбил там национальный банк, потом с деньгами женился бы на экс-шахине Сорейе и вернулся в Советский Союз, чтобы похвастать.
Гришка — арап по натуре, без мещанства, а я — почти интеллигентный человек. Самое большое, на что я способен, — сбежать с работы и пойти в кино на дневной сеанс. На 14.00.
Картина только что вышла. Вечером на нее не попасть.
Днем тоже. В кассу за билетами выстроилась длинная очередь. Можно, конечно, пройти без билета, но тогда я буду стоять весь сеанс.
Гришка наверняка прошел бы без билета и сидел на самом лучшем месте. А я добросовестно встаю в самый хвост и жду своей очереди.
Ботинки у меня холодные, шапка вигоневая, рукавиц нет вообще — я их теряю или забываю в такси.
Я стою, дую на пальцы, подплясываю — делаю множество мелких бессвязных движений. Хорошо, что меня не видно.
Когда подошла моя очередь, я снял шапку и сунул голову в окошечко к кассирше. Но в это время меня дернули за рукав. Я вытащил голову из окошечка, оглянулся и увидел женщину лет шестидесяти или семидесяти. В этом возрасте я не вижу разницы. Она стояла в очереди следом за мной и все время наступала мне на пятки.
— Привет! — неожиданно современно отозвалась женщина. — А вы откуда взялись, как из-под земли?
— Я стоял, — с достоинством объяснил я.
— Молодым, значит, везде у нас дорога, а старикам, значит, везде у нас почет?
— Не давать ему билета! — дружно распорядилась очередь, которая преимущественно состояла из стариков.
Я открыл рот, но потом закрыл обратно. Я не умею спорить, когда не чувствую контакта с аудиторией.
Определенно, я отношусь к человечеству лучше, чем оно ко мне.
Я выбираю Гришкин вариант, прохожу без билета и сажусь на самое лучшее место в 10-м ряду. Сижу и жду, что сейчас будет. А будет следующее: появится нервный зритель и займет место согласно купленному билету. Ничего не подозревая, он сядет ко мне на колени, потом вскочит, наберет полные легкие воздуха и заорет. Я тоже вскочу и побегу вдоль ряда по ногам. Весь ряд вначале окоченеет от ужаса, потом начнется тихая паника.
Я кручу головой, ищу глазами своего зрителя. Но зритель не пришел, может, передумал идти в кино, а может, сел куда-нибудь на другое место.
Свет потух, начался киножурнал. Я снял шапку, вытянул ноги и стал смотреть на экран.
На экране по болоту шли вьетнамские партизаны. Сначала показывали вязнущие сапоги, потом лица.
Сзади меня постучали по спине. Я оглянулся и увидел мальчика.
— Дяденька, — шепотом сказал мальчик, — мне за вами не видно…
Я достал из кармана шапку и надел ее на голову.
— Дяденька, — снова постучал мальчик, — мне за вами мутно…
Как правило, мы с женой возвращаемся одновременно — я немножко пораньше, они с дочкой немножко попозже.
Мою жену зовут Маша, дочку Витька. Витька отличается от других детей тем, что она моя дочь. А Маша отличается от других жен тем, что она меня любит. За это она — моя жена.
Когда мы познакомились с ней четыре года назад, она каждый день писала мне письма, печатала их на машинке, а вечером отдавала, и я читал при ней.
Сейчас она мне писем не пишет. Некогда.
Маша работает машинисткой на киностудии. Она поступила туда четыре года назад в надежде выйти замуж за кинорежиссера и сниматься в кино. Но режиссер ей не попался, а попался я. С тех пор Маша о карьере кинозвезды не думает. На работе она думает о работе. После работы бежит в магазин, оттуда — в детский сад. О чем она думает по дороге, я не знаю. Придя домой, крутится до тех пор, пока все не лягут спать. А когда все ложатся спать, уходит на кухню, кладет на стул подушечку и печатает срочную работу.
Сегодня же, как всегда: я прихожу пораньше, они с Витькой попозже, и их появление начинается с самой высокой ноты.
Сначала на лестничной площадке грохает дверца лифта, слышен возмущенный крик жены. Потом все это врывается в квартиру: жена, дочь и крик. Витька, топая валенками в галошах, несется в комнату, за ней с той же скоростью несется Маша. Далее Витька кидается животом на диван, трясет в воздухе ногами, а с ее галош во все стороны летят кляксы подтаявшего снега.
Маша стоит над ней и кричит так, что слышно возле метро.
Если бы можно было лазить с ногами на диван, если бы это считалось нормальным, Витька ни за что бы не полезла. Весь смысл — в создании конфликта, в столкновении противоположных интересов. Тогда в этом есть драматургия.
Я ни на секунду не сомневаюсь в том, что моя дочь — талантливейшее творческое существо и в будущем из нее выйдет то, что не вышло из меня.
Жена тем временем обращается ко мне на самых высоких нотах, и смысл ее обращения в том, что я сижу как истукан, будто меня это не касается, будто я ничего не вижу и не слышу.
Я вижу, но совсем не то, что видит Маша. Я понимаю Витьку и сочувствую ей. Но я понимаю и жену; в течение дня ей приходится преодолевать массу всяких мелочных препятствий, которые забирают столько же сил, сколько и крупные.
Я встаю с кресла и подхожу к Витьке.
— Ехала деревня, — начинаю я и ловлю ее за ноги.
— Мимо мужика, — подхватывает Витька.
— Вдруг из-под собаки…
— Лают ворота!
Маша удаляется на кухню, а мы с Витькой остаемся вдвоем. Ее невозможно просто поставить, чтобы она стояла, и просто расстегивать пуговицы, чтобы она ждала. Во все необходимо ввести элемент игры и творчества.
Мы вместе куражимся, и нам весело. Я смотрю на ее зубы — белые, как кусочки сахара, на волосы — мягкие и взмокшие, как перышки. Я люблю Витьку, а она любит меня. Я для нее самый умный и самый красивый, и она никогда ни на кого меня не променяет. Витька — надежный человек.
Я беру ее на руки — такую реальную, тяжелую, как плотно набитый тючок, и у меня ощущение, будто я держу на руках маленького себя.
— А что ты мне принес? — интересуется Витька и заглядывает в самые мои зрачки.
Любовь любовью, подарки подарками. Витька эти вещи не смешивает.
Сегодня я ничего не принес, кроме шапки-невидимки. Я бегу в прихожую, потом возвращаюсь оттуда.
— Раз… — таинственно считаю я. — Два…
— Три! — подхватывает Витька. Еще не знает зачем, но ей уже интересно.
На слове «три» я надеваю шапку и пропадаю. Витька на мгновение теряется. Она не ожидала, что я исчезну. Это огорчило ее, и она тут же заплакала.
— Раз, — сосчитал я из пустоты, — два… три! — И возник.
Витька обрадовалась и тут же захохотала сразу на самой высокой ноте. Переход от горя к счастью у нее мгновенный. Кончилось горе — началось счастье.
Я снова исчезал и снова появлялся, а она замирала, переставала дышать, ожидая моего появления. Потом радовалась, как умеют радоваться только дети — до самого конца, до самой последней клеточки. Для Витьки в шапкеневидимке не было ничего сверхъестественного — просто интересная игра, в которой она существовала с большей охотой, чем в реальности.
Я надел шапку и побежал на кухню. Мне захотелось на минуточку отвлечь Машу — увести из кухни в сказку.
Я представил себе, как Маша вытрет руки о передник, вывернет наизнанку и начнет разыскивать ярлык.
— Чье это производство? — спросит она.
— Отечественное.
— А импортных не было?
— Не было.
— Почему ты только одну купил?
— А зачем тебе больше?
— Я бы Клаве подарила. Пустячок, а приятно.
Но все произошло по-другому.
— Маша! — позвал я, радостно предчувствуя ее удивление.
Она обернулась и посмотрела на пустую стену. Взгляд у нее был абстрактный и одновременно сосредоточенный, будто забыла что-то важное и не может вспомнить.
Я сдернул шапку и предстал перед ней. Ничто в ее лице не переменилось. Она смотрела абсолютно так же, как на стену. Как на пустое место. И все время что-то вспоминала — может, то время, когда писала мне письма? Потом отвернулась, стала чистить картошку, из-под пальцев медленно поплыл округлый серпантин из кожуры.
Я бросил шапку на вешалку и вернулся в комнату. Я все понимал и ничего не мог понять.