Элла Фонякова - Хлеб той зимы
Витамины
Пахнет весной! Воздух пронизан светом, пригревает понемногу солнышко.
Вроде бы и надо ему, солнышку, радоваться, но Ленинград при ярких лучах удрученно разглядывает сам себя. Заметнее безобразие развалин, которые — на каждом шагу; не убиравшийся за всю зиму снег растекается по мостовым и тротуарам грязными, вонючими, пузыристыми лужами. Наши любимые третьи дворы, еще недавно сказочно разубранные колоннадами толстенных сосулек, превращаются в настоящие клоаки, завалены нечистотами. А люди!.. На кого похожи люди! Изжелта-бледные, одутловатые, давным-давно не умывавшиеся как следует… Они медленно бредут по улицам, щурясь от света, покачиваясь на ходу, как пьяные. Витамины! Нужны витамины!
— Иначе мы все здесь передохнем. Как мухи. — Это заявляет папа.
И хотя мама резко обрывает его, обозвав паникером, отец, пожалуй, недалек от истины.
Мама опять лежит. Все время в одной и той же позе — на спине, чуть повернув на подушке голову. Подушка серая, лицо серое, волосы серые, серые глаза… Иногда, под вечер, пока еще не зажгли коптилку, кажется, что в постели никого уже нет. Это очень страшно. И я каждые пять минут окликаю маму:
— Ты спишь? Спишь?
— Нет… — еле слышно отзывается мама.
Я больше не поддаюсь на мамины уговоры «покормить ее котлеткой» и, когда она обедает, выхожу пройтись по коридору.
Я утратила свою обычную живость и часто впадаю в какую-то странную полудремоту. Даже забываю о том, что голодна, — не хочется разговаривать, не хочется двигаться, не хочется думать, не хочется читать… Я пропускаю школу, подолгу замираю, неподвижно свернувшись в своей зарешеченной кроватке. И папа, если он дома, тоже часто окликает меня:
— Ленк? А Ленк?
Папа и сам-то похож на привидение. Длинный, ноги тощие, щеки завалились, глаза расплывчато бродят под бровями-лохматками, в которых появились седые ниточки.
Немногим лучше выглядят и остальные. У тети Сони изнурительный кровавый понос… Дяди-Сашино излюбленное обращение «Привет, дистрофики» в такой обстановке уже не «звучит». Впрочем, он и сам избегает употреблять его — не на шутку встревожен нашим видом.
Да, необходимо предпринимать что-то решительное.
— Хорошо бы достать луковичной шелухи, — говорит дядя Коля. — В ней уймища витаминов.
О луке, разумеется, никто и не мечтает. Как-то само собой разумеется, что луку нет и быть не может, а шелуха — может. Ее и в самом деле за большие деньги или за хлеб покупают на барахолке. Дядя Саша жертвует на это дело свой дневной хлебный рацион (сам он все-таки кормится несколько лучше нас — у него военный паек). Папа, три часа протолкавшись на Кузнечном, приносит две пригоршни рыжевато-фиолетового мусора. Это и есть луковичная кожура. Ее долго варят в кастрюльке, и комната наполняется дразнящим луковым ароматом. Но едкий коричневый отвар омерзителен на вкус. Мы пьем его утром и вечером, по столовой ложке, боясь пролить на пол хотя бы капельку и тут же плотно завинчивая баночку крышкой: чтобы влага зря не испарялась. Толку, однако, особого не видно. Мы продолжаем хворать.
Однажды дядя Саша возникает дома в неурочное время. У него многозначительная мина на лице, как у человека, скрывающего важный сюрприз.
— Эх, вы, дистрофики, — обращается он к нам по-старому. — Киснете здесь и ничегошеньки не знаете, что на белом свете творится!
Он кладет на стол бумажный сверток.
— А ну, племянница, смотри!
В свертке — пересохшие сосновые хвоины.
— А зачем они?
— Чудаки! Что ваша луковая шелуха? Шелуха и есть. Вот настоящие витамины! Чудеса творят! Мне такие вещи рассказывали про эти иголочки!
Сенсация! Ленинград спасен!
…Хвойный настой мы пьем литрами. Он освежает, взбадривает. И — о чудо! — у мамы исчезают на ногах темные цинготные пятна, а тетя Соня перестает стонать по ночам от рези в желудке. И папа уже не утверждает столь категорично, что мы все передохнем, как мухи.
Андрей Андроныч
Галя приходит из своей пошивочной сама не своя, какая-то растревоженная, возбужденная. Она машинально, без обычной ревностной домовитости, подметает комнату, выносит во двор ведра, смахивает с подоконников пыль. На мои вопросы откликается в замедленном темпе, переспросив предварительно:
— А? Что ты сказала? Я не слышала…
Несколько раз она, встав на маленькую скамеечку, придирчиво рассматривает свое отражение в закопченном стекле, которым увенчан наш камин. Зеркало расположено так высоко, что в него без усилий может заглянуть только папа. Впрочем, сейчас никто из нас в зеркале и не нуждается: мало радости убеждаться в том, что ты похож на Кащея Бессмертного.
Часов около восьми Галино беспокойство достигает предела. Она поминутно спрашивает, который час. На месте ей не сидится — все мерещится стук в двери. И она то и дело вылетает в прихожую с криком:
— Кто? Кто там?!
— Да что с тобой сегодня творится, девочка? — не выдерживает в конце концов тетя Соня.
Галя, секунду поколебавшись, обнимает тетю Соню и что-то горячо шепчет ей в затылок. Тетка широко улыбается, в то же время посылая маме непонятные сигналы глазами.
Однако мама все прекрасно понимает. Она достает из шкафа чистую салфетку и стелет ее на стол поверх клеенки. Ставит на «буржуйку» чайник.
Кристаллики сахарина — сахар почти не выдают по карточкам, и мы пользуемся «химией», — ссыпает из бумажного фунтика в стеклянную солонку. Мама во всем остается верной себе — она любит красоту и порядок…
Галя опять нервно метнулась к двери и исчезла за нею. Но на сей раз она возвращается не одна. На пороге возникает рослая фигура в солдатской шинели.
За ее плечами светится Галино взволнованное личико.
— Это мой знакомый… Ольга Сергеевна, тетя Соня, знакомьтесь… Вы не знакомы?.. — сбивчиво лепечет Галя.
Боец держится, наоборот, спокойно и с большим достоинством. Он степенно обходит всех присутствующих, не исключая и меня, и каждому протягивает просторную красную ладонь со словами:
— Добрый вечер. Андрей Андроныч… Добрый вечер. Андрей Андроныч…
Добрый вечер, Андрей Андроныч…
— Проходите, Андрей Андроныч, присаживайтесь, отдохните, — хлопочет мама, пряча улыбку. — Вот табуретка. Вот кушетка.
Но Андрей Андроныч присаживаться не спешит. Он водружает на стол свой защитного цвета вещмешок и начинает обстоятельно развязывать его. Я во все глаза рассматриваю Галиного знакомого. Ему на вид не больше лет, чем Гале.
Он светловолос. У него небольшие, глубоко спрятанные за крутыми скулами, зеленые глаза, широконький розовый нос и очень определенные, крупные губы.
«Симпатичный, — думаю я. — И добрый, наверное». Тем временем Андрей Андроныч выкладывает на стол… Господи, что он выкладывает! Целую банку настоящих мясных консервов! Брусочек перламутрового сала! Три толстых, медвежьего цвета солдатских сухаря, какой-то узенький, длинный мешочек, перевязанный сверху шнурком, и пачку махорки! Мы потрясены. Галя смотрит на своего знакомого с немым восхищением. Сам же Андрей Андроныч совершенно равнодушно рассматривает камин, так, как будто он здесь ни при чем.
— А что в мешочке? — нарушаю я минуту благоговейной тишины. Я понимаю, что вопрос бестактен, неуместен, но удержаться не могу. Это выше моих сил.
Андрей Андроныч, ничего не ответив, развязывает шнурок и показывает «товар лицом». Это сахар!
— Есть куда высыпать? — деловито спрашивает гость. — А то мешочек из-под пороха, пригодится еще.
— Ну конечно, конечно, вот, пожалуйста, — мама подвигает Андрею Андронычу поллитровую баночку. — Давайте, я мешочек быстренько простирну и высушу…
Когда возвращаются домой папа и дядя Коля, у нас пир идет горой. В комнате витает дивный дух разогретой говяжьей тушонки. Мы грызем сухари, пьем сладкий чай. А Галин знакомый рассказывает солидным баском фронтовые истории — о том, как в разведку ходили и чуть «языка» не взяли, о каком-то снайпере Кулебяке, который свою снайперскую винтовку называет «пичужкой», и этой «пичужки» немцы ужасно боятся. Потому что Кулебяка уже укокошил двести гадов.
— А вы немцев тоже укокашивали? — кровожадно спрашиваю я.
— Приходилось.
— Сколько штук?
— Не считал, — сухо отвечает Андрей Андроныч. Мама, укоризненно посмотрев на меня, пытается переменить разговор.
Жаль!
Но допрос продолжает папа. Правда, его интересуют вещи иных масштабов: почему до сих пор нет второго фронта? Что себе думает английский премьер Черчилль? Когда снимут блокаду? Сколько вообще может протянуться война? На такие вопросы, пожалуй, не ответил бы сейчас и генерал. Но наш боец, глазом не моргнув, дает исчерпывающие пояснения. На второй фронт нечего особенно уповать — на них, сволочей-империалистов, надежда плохая. Черчилль думает только о том, чтобы нажиться на войне. Блокаду снимут скоро. Немцев тоже разобьем не сегодня, так завтра. Потому что они «ума не лишены, но ведь и мы не лишены тоже».