Эльке Хайденрайх - Современный немецкий рассказ
Она распахивает дверь квартиры и мощным рывком переезжает через порог.
— Надеюсь, машину ты оставил у подъезда?
Вернер действительно оставил машину у подъезда, но вот об отцовском дне рождения начисто позабыл. Да и какое ему до этого дело? Они ни разу не виделись с тех пор, как отец ушел. То есть уже почти пятьдесят лет. Вернеру было восемь, и, поскольку он не желал помнить, когда у отца день рождения, вскоре дата забылась.
— Ты же не всерьез? Быть того не может, что ты это всерьез.
— Почему не всерьез? Совершенно всерьез. Спусти меня, пожалуйста, по лестнице.
Вернер настолько ошеломлен, что поневоле смеется. Но собственный смех его только злит. Обувшись, он подхватывает кресло-каталку вместе с матерью и ее сумкой и поднимает все это перед собой, подперев снизу большим, круглым брюхом.
Он тащит Лору вниз по лестнице и говорит сам себе: не весила бы она сорок, а то и меньше сорока килограммов, была бы хоть немного потяжелее, а то и по-настоящему толстой, он мог бы сказать — нет уж, это мне не под силу. Впрочем, она все равно бы не успокоилась. Пришлось бы везти ее по лестнице, ступенька за ступенькой, а это еще хуже.
— Откуда ты знаешь, что он все еще живет в Эрлангене?
— Эх, Вернер, Вернер. Ведь отправлял же он нам с Запада продукты! А на посылках стоял адрес.
— Да, но ведь… Полжизни прошло.
— Твой отец, Вернер, всегда был флегматиком. Он ненавидит перемены. Он точно в Эрлангене. Там он — исключительный случай! — как-то раз перестал быть флегматиком.
Похоже, она даже мысли не допускает, что он может жить в другом месте, не там, куда переехал сорок девять лет назад. Ан-ден-Келлерн — так называется улица. Это название Вернер не забыл. Он никогда не прикасался к продуктам, которые приходили в посылках, все их содержимое — кофе, шоколад, кексы, что бы отец ни прислал — Лора продавала знакомым. А лет через пять посылки приходить перестали. Даже открыток от отца они не получали — ни из Эрлангена, ни откуда-нибудь еще.
— Не можем же мы просто взять и нагрянуть к нему.
— Почему это? Разве нам кто-то запрещает? Где написано, что так нельзя делать?
— Когда ты в последний раз ездила в такую даль? Может статься, тебе это не по силам. В твои-то годы.
Вернер ставит у подножия лестницы кресло-каталку, в котором сидит его мать. Он весь взмок и тяжело дышит.
— Я никогда еще не ездила так далеко, Вернер. Ни разу в жизни!
Она вдруг запинается. Ей что-то вспомнилось — что-то весомое.
— Вернер, сок! Ты забыл яблочный сок!
Она качает головой, вопреки рассудку, по-прежнему переживает за растяпу-сына.
Вернер приносит ящик. Он тянет время. Лора наверняка на него уже сердится. Но когда он возвращается, она говорит — похоже, ее забавляют собственные мысли, — говорит всего-навсего вот что:
— Леопольда тоже всегда приходилось подолгу дожидаться. Бог мой, какие же вы неповоротливые.
Вернера вновь захлестывает ярость. Как часто она повторяла: ты так на него похож. Вернеру было десять, одиннадцать, двенадцать лет, а Лора произносила это с едва скрываемой злобой. Вернер не знал, что возразить ей, и только изо всех сил старался не показывать, как его задевают материнские слова. И теперь не показывает. Он пересаживает Лору на переднее пассажирское сиденье, складывает кресло-каталку и убирает его вместе с сумкой в багажник.
Яблочный сок стоит у Лоры между ног, и за полчаса — они только-только покинули Берлин и устремились по автобану на юг — выпиты уже две бутылки. Она начинает ерзать, и Вернер прекрасно знает, что она сейчас скажет, и она действительно говорит:
— Вернер, мне очень нужно. Вернер, ну остановись же. Мне очень нужно, Вернер, сию минуту.
Он знает, что она просто описается, если он не остановится. Долго она терпеть не может.
— Погоди немного. Дотерпишь до ближайшей заправки — всего три километра?
— Нет, Вернер, сейчас же. Сейчас же, немедленно.
Он тормозит, включает аварийку и съезжает на обочину.
— Зачем ты вечно так много пьешь?..
Он делает над собой усилие, чтобы не сказать «хлещешь» или «глушишь».
— Если я не буду много пить, то пересохну. В старости так у всех. Ты еще узнаешь это на своей шкуре, Вернер, еще узнаешь. Ну, помоги мне, в конце концов!
Он с трудом поднимает ее с сиденья и несет в поле.
— Хватит, хватит, — кричит она через четыре или пять метров. Он опускает ее на землю, она садится на корточки, стаскивает штаны и трусы — удивительно быстро и ловко для восьмидесятиоднолетней старухи, которая целыми днями сидит в кресле-каталке. И, издав вздох наслаждения, писает.
Вернер видит и слышит струю и отворачивается. Ему часто доводилось видеть, как она писает. Например, когда она считала, что одна в квартире, и оставляла нараспашку дверь в туалет. Возможно, впрочем, ей было попросту плевать, что он где-то рядом и видит ее. Или в дороге, когда она садилась на корточки за кустиком, который едва ее прикрывал, или — однажды и такое случилось — в подъезде, пока он сторожил входную дверь. Возможно, она даже хотела, чтобы он ее видел. Так или иначе, он словно зачарованный смотрел на нее и только потом отводил взгляд. И всегда она твердит про пересохну и про старость. Хотя она всю жизнь много пила и много писала. Сколько Вернер себя помнил.
Она подтирается бумажным платочком и натягивает трусы и штаны.
— Ну вот.
Вот и все, что она говорит. Вернер несет ее обратно к машине, и они едут дальше. Когда она хватается за следующую бутылку, он говорит себе, и уже далеко не в первый раз: женщину, которая всюду и всегда писает, муж неминуемо бросит. Этого никто терпеть не станет. Ни один здравомыслящий мужчина этого не потерпит. И его снова разбирает смех. Смех едкий, мрачный. Нет, ну как он собирается с восьмидесятиоднолетней матерью ехать через всю Германию? Она впервые пускается в такое путешествие. Да и он тоже.
— Почему ты так странно смеешься? Ты смеешься, как Леопольд. Он тоже иногда так смеялся. А потом появилась эта женщина. Переехала в дом напротив, пятый этаж, помнишь? И он перестал так странно смеяться. Все пялился в окно и ждал, когда она спустится со своими роликами и будет кататься, будто прима-балерина, вверх по Вихертштрассе, вниз по Вихертштрассе. Она пари́т, говорил он, просто пари́т. Потом она уехала. И он тоже зачастил то туда, то сюда. А ведь всегда был флегматиком и домоседом. Приходил из своей конторы и плюх на диван, а тут вдруг сплошные разъезды. Пропадал где-то ночами, исчезал на целые выходные, а однажды поздно вечером заявил мне, что переезжает в Эрланген. И уехал всего с двумя чемоданами, в воскресенье рано утром, еще и семи не было, ты еще спал. Все, что он не взял с собой, я повыкидывала. Все. Через три года построили Стену. Помню, как я думала: пускай строят, пускай, можно было бы и повыше. И продукты, которые он нам посылал, я все распродавала. Чудесненько распродавала!
Теперь смеется она. Смеется злорадно, хотя на самом деле это потуги на злорадство. Вернер, конечно, помнит, еще как помнит. Ту женщину звали Лена, Лена Гротенфорбергер. Ну и фамилия, что это за фамилия такая, говорила Лора, но Вернеру фамилия нравилась, уж точно лучше, чем Бетге, думал он. Но еще больше ему нравилось, как эта женщина каталась на роликах вверх-вниз по Вихертштрассе. Он искал в «Дудене» слова, чтобы описать ее красоту. Гибкая, изящная, грациозная, выписывал он на листочек. Словно перышко, парящее над землей.
Когда отец исчез, ни слова не сказав на прощание, Вернер возненавидел эту женщину. А когда стали приходить продуктовые посылки, возненавидел и отца. Потом все старался забыть его, забыть и никогда не вспоминать. А гораздо позднее, когда ему уже перевалило за сорок, а жены так и не было, не было даже постоянных отношений, только мимолетные неудачные интрижки, и секса-то не хотелось, — честно говоря, секса ему не хотелось никогда, ни с женщиной, ни с мужчиной, и на стройке, где он работал, над ним подсмеивались, считая его существом среднего пола — даже не голубым, а именно среднего пола, — он возненавидел и Лору. Когда в сорок пять лет он лишился работы, а спустя несколько недель Лору ни с того ни с сего разбил паралич, приковавший ее к инвалидному креслу, он ощутил какую-то чудную радость: словно то, что он потерял работу, и стало причиной ее паралича. Словно он имел над ней некую власть. А поскольку водителем экскаватора он больше не смог устроиться, да и никем другим тоже, понятное дело, что Лорин паралич тоже не проходил.
Лора делает большой глоток яблочного сока и говорит:
— Эрланген — разве не дурацкое название? Это ударение на первый слог — разве не по-дурацки звучит?
Вернер никогда не слыхал, чтобы она рассуждала об ударении, или о слогах, или о чем-то подобном, но не выражает удивления. Лора пьет и тоже молчит. Словно все самое важное уже сказано и больше ни о поездке, ни о чем другом не стоит рассуждать. Она впадает в полудрему и просыпается, когда они уже подъезжают к Лейпцигу.