Ромен Гари - Пляска Чингиз-Хаима
— Приложите их к делу. Защита сумеет использовать их.
— Гуманисты всего мира падали к ее ногам!
— Да, корчась в чудовищных муках.
— Хаим!
Все, все. Вечно цензура. Я обижен. Надо сказать, оба аристократа по-настоящему возмущены. Чувствуется, их терпение на пределе; сейчас они возвратятся к себе и прочтут какой-нибудь красивенький стишок.
— Этот скандал чрезмерно затянулся, — объявляет граф. — Нам необходимо Моральное перевооружение, духовное оружие…
Шатц угрюмо уставился на них маленькими голубыми глазками.
— Садовник.
— Здесь, господин комиссар!
— Что, все без штанов?
— Все. А я в штанах. Отвергнут. Но почему? Что во мне такого противного? Разве можно так унижать сына народа? Я пойду отыщу ее и докажу, на что я способен.
Он уходит, и мне становится немножко грустно. Чистый, честный Иоганн. К тому же совершенно нетронутый. Попадет он, как муха в паутину. Потому что она ищет прежде всего чистоту, простоту, душевную нетронутость, веру. Именно тут она может принести настоящее несчастье.
— У него из-за нее комплекс появился, — замечает комиссар.
А я беру газету и устраиваюсь в уголке. Не желаю больше думать о ней. Я это прошел. Теперь черед других. И первое, что я вижу, огромными буквами: «ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ ДОВЕРЕНА ВИЦЕ-ПРЕЗИДЕНТУ ХЭМФРИ…», «НАПРАВЛЕНЫ НОВЫЕ ПОДКРЕПЛЕНИЯ, СНАБЖЕННЫЕ НОВЕЙШИМ ОРУЖИЕМ…», «НАЖМЕТ ЛИ ПРЕЗИДЕНТ ДЖОНСОН НА КРАСНУЮ КНОПКУ?». Хи-хи-хи! И у американцев там тоже ничего не получится, это я вам говорю.
17. От нас скрывали
Они уже час как дискутируют. Вечная история: споры, уговоры, уговоры, споры. Избранные натуры с огромным трудом воспринимают очевидное. Известное дело, очевидности недостает изысканности. Барон даже нашел весьма убедительный аргумент:
— Позвольте, комиссар. Будем рассуждать логически. Если Лили… принимала у себя, в парке замка, зачем ей было, по-вашему, ни с того ни с сего устремляться за его пределы?
— Жажда завоеваний.
— У Лили? Да она мечтала только о мире.
— О, это самая кровожадная мечта, уж вы-то должны были бы знать. А теперь в свой черед попрошу вас ответить на мой вопрос. Как так произошло, что, окруженный со всех сторон трупами — они валяются по всему парку, если верить вашему садовнику, — вы ничего не замечали?
— Комиссар, так низко я не устремляю взоры. Мои глаза были обращены только на Лили. Ее красота затмевает все. Я видел только ее. Да, поверьте, ее красота ослепляет. Я любил ее, почитал. Не обращал внимания на мелочи. Я питал к ней бесконечное, безоговорочное доверие.
— Но в любом случае вы, должно быть, замечали, что что-то с ней не в порядке? Что есть в ней… какие-то темные закоулки?
— Я попросил бы вас!
— Темные и отвратительные закоулки, где происходят странные вещи?
— Господин комиссар, существуют закоулки, в которые джентльмен никогда не заглядывает.
— Итак, вы закрывали глаза.
— Я любил ее. И никогда не позволял себе смотреть на нее критическим, скептическим, циническим, подозрительным взглядом.
— Всюду трупы, а вы ничего не видели.
— От нас это скрывали. Нас держали в полнейшем неведении. Да, мы слышали, что имели место определенные нарушения, но подробностей мы не знали. И потом, я до сих пор еще не уверен. Во всем этом слишком много пропаганды.
— Но ведь все это у вас под носом, в вашем парке! И показания садовника Иоганна невозможно опровергнуть. Не могли же вы прогуливаться по лужайкам, предаваться при лунном свете мечтаниям и ни разу не споткнуться о труп!
— Мой друг вам уже сказал, — вступил в дискуссию граф, — что он никогда не занимался политикой. И если вы спотыкаетесь о труп, то прекрасно понимаете: тут происходит нечто такое, во что не следует вмешиваться.
— Я считал, что все эти слухи о трупах распространяются коммунистами, — пробормотал барон.
— Вы же ступали по ним!
— Никогда! Я слишком хорошо воспитан и был крайне внимателен.
— Значит, вы все-таки видели их.
— Ну как вы не понимаете? Меня гнусно обманули, загипнотизировали, злоупотребили моим доверием, моим патриотизмом, моей любовью!
Звонит телефон. Комиссар снимает трубку:
— Хорошо, записываю. Вид у него был радостный?… А что я должен делать, по-вашему?… Сообщите семье.
Бросив трубку, комиссар вновь берет ручку:
— С сегодняшнего дня это величайшее преступление против человечества!
Барон сражен. Его личико, старческое и одновременно кукольное, выражает безграничное смятение.
— Женщина чистая и прозрачная, как стекло! — стенает он.
— Да что вы можете знать, — бурчит Шатц.
— Как-никак я ее муж…
— Разумеется, оттого вы и смотрели на это только под одним углом.
— Хи-хи-хи!
— Какое хамство!
— Это не смех, — объясняет комиссар. — Я откашлялся.
Усы графа уныло повисли.
— Мой дорогой, мой несчастный друг, — промолвил он, — временами у меня ощущение, что так называемая современная мерзкая и тенденциозная литература завладела нами и старается все очернить, меж тем как существует столько прекрасных вещей, которые можно созерцать и описывать…
— Ах, куда ушел век Просвещения? Руссо! Вольтер! Дидро! Да, конечно, временами их перо бывало чересчур фривольным, но им хотя бы был присущ стиль! Они так восхитительно говорили об этом!
— Разумеется, они же жили ее прелестями.
— Хаим!
Барон извлекает платок и промакивает лоб:
— Дорогой граф, нас всех хотят утопить в неслыханной гнусности. Этого следовало ожидать. Для них все средства хороши, чтобы покрыть нас позором. Они не отступят ни перед какой непристойностью. Вы видели эти фотографии нагроможденных друг на друга обнаженных тел в Бухенвальде? Что за порнография! Бесстыдство… Да, да, бесстыдство! Они не имели права фотографировать подобные вещи, а уж тем паче публиковать. А ведь они, вы же знаете, показывали это даже в кино. И церковь не воспротивилась показу. Я сам видел в зале священников!
— Полностью согласен с вами, дорогой друг. Они не имели права демонстрировать эти обнаженные тела. It was an invasion of privacy, my dear![21] Вообразите себе, в этой куче были юные девушки лет четырнадцати с еще не вполне сформировавшимися маленькими грудями…
— Прикройте грудь, чтоб мне ее не видеть![22]
— Хаим!
— Знаете, что я вам скажу, барон? Эти непристойные фотографии, в конце концов, принесут больше зла, чем сам факт… Да, разумеется, казни были преступлением против евреев, но публикация таких фотографий — это же преступление против человечества! И исходя из высших интересов человеческого рода все это следовало бы как-то обойти молчанием. А тут сознательно подрезали крылья нашей давней гуманистической мечте. Притом существует и воспитательный аспект. Подобный вид наваленных кучей нагих тел может оказать прискорбное воздействие на нашу молодежь. Это ведь опаснейшее подстрекательство. Порнография, которая открыто выставляется, в конце концов, может навести на мысли…
Шатц рухнул на стол и захохотал как сумасшедший. На этот раз он меня по-настоящему порадовал. Ржал он как одержимый. Мы с ним так безумно веселились до этого всего лишь раз: в августе 1966 г. во время чрезвычайного заседания Всемирного еврейского конгресса в Брюсселе, на котором обсуждалась возможность диалога между евреями и немцами.
Итак, Шатцхен безудержно веселится. Обе избранные натуры взирают на него с огорчением и растерянностью, какую способны понять лишь те, кто с младых ногтей, с времен первой своей няньки, воспитывались в поклонении Джоконде. Сейчас они уже не сомневаются: Лили попала в лапы плебея, и весьма, весьма возможно, что полиция находится с ним в сговоре. Полиция ведь всегда набирается из нижних слоев общества. И речь идет о компрометации чрезвычайно знатной дамы. Эта вульгарная демократия жаждет вывалять в грязи ту, чей род многие столетия был окружен всеобщим почитанием и любовью. Все идет к тому, чтобы покончить с Духом.
Барон до такой степени возмущен, что даже обретает некоторое достоинство.
— Господин комиссар, ваше поведение безобразно. Я рассказываю вам о своей жене, которой грозит смертельная опасность, а вы начинаете хохотать. Предупреждаю вас, что я обращусь с жалобой к вашему начальству, но пока требую немедленной помощи.
Шатц приходит в себя. В чем, собственно, дело? Ах да, серия убийств в лесу Гайст. И он как раз вел допрос свидетелей. Где же они, эти свидетели? Ах, вот они. Все тут. Шиллер, Гейне, Спино… Нет, нет, не эти, другие. Эти скорее обвиняемые. Забавно, миллионы этих свидетелей присутствуют здесь только потому, что их тут больше нет. Чем дальше, тем непонятней. Комиссар Шатц в очередной раз осознал, что случаются временами такие провалы, когда он не вполне владеет собственными мыслями. Виной тому переутомление, а также эта проклятая… оккупация. Впрочем, на секунду я отстранился, он меня отстранил, прошу прощения, позвольте, Хаим, это я здесь… да нет, Шатцхен, нет, говорю вам… Хаим, хозяин здесь я… ладно, ладно, Шатцхен… Черта вам… Он стучит, точно глухой, кулаком по столу, но стол — государственная собственность, так что, сами понимаете, мне на это с прибором… И вот мы оба молчим, в тесноте, да не в обиде, как говорят русские… Ну разумеется, я говорю по-русски, а как же иначе. Вы не читали Шолом-Алейхема, Исаака Бабеля? В них мои истоки. Теперь главное продолжить расследование и не дать сбить меня с толку. На карту поставлена моя карьера… Ладно, ладно. Я пожимаю плечами. На карту поставлена его карьера. Это серьезное дело, и если удастся довести его до успешного конца, то всем, кто шушукается за его спиной, что, мол, комиссар первого класса Шатц уже некоторое время ведет себя весьма странно, он докажет, что способен прекрасно контролировать некоторые психические нарушения, обостренные давней, подхваченной во время войны инфекцией, и его не собьешь.