Владимир Карпов - Танец единения душ (Осуохай)
— Ох-о-ох, — вырвалось у Агани: она представила Андрея Николаевича среди отощалых, обессиленных и при этом пьяных людей, которых гонят стадом по незнакомой каменной улице под смех, свист и улюлюканье.
Даша подлила ему бражки. Он выпил, зажмурился, и проговорил с закрытыми глазами.
— Не убило. Не уберегло. А ударом взрыва унесло. Унесло за тридевять земель. Чтобы видеть, как метет… — он ощерился, будто от боли, тряхнул головой, открыл глаза: — Больше всего я жалел, что не погиб в бою.
Аганя заулыбались: хорошо ведь, что не погиб-то! Как еще хорошо!
Даша тоже улыбалась, но смотрела серьезно. Так, что Аганя вдруг испугалась — будто ждала его все эти годы, смотрела. Плеснула еще в кружку браги.
— И ведь не убежишь, — проговорила она чужим голосом. — Куда бежать? Кругом Германия.
— Трижды бежал. Два раза из немецкого плена, а третий раз от американцев. Союзнички… — закусил он слово, приметив Дашин взгляд. Тряхнул удало головой. — А ведь мы, девчата, с вами скоро найдем то, что ищем. Совсем скоро! Порадуем нашу матушку-Россию — я так мечтал ее порадовать!
Трезвел он скоро. Сразу. Встал и пошел, будто ни в одном глазу. Походка, правда, полегче, повеселее.
Елена Владимировна разговаривала с летчиком, с котором прибыл начальник. Летчики все были обольстителями, да и женщины их особо жаловали. Этот же был еще очень хорош собою, рослый, плечистый и, видимо, заносчивый. С гордецой. У Агани даже под ложечкой заныло — зачем же она с ним-то стоит? Да еще стоят как-то так они оба, вполоборота.
Андрей приостановился, и прошел мимо. Спустился к реке. Аганя пошла следом. А с ней и Даша.
— Извините, Слава, — мягко сказала Елена Владимировна летчику.
И Аганю вновь обожгло: с летчиками так нельзя. С ними надо построже.
Девушки устроились рядышком на крутом берегу, сверху, ну, будто бы на реку, на ширь и гладь ее полюбоваться.
Елена Владимировна тихо присела к Бобкову. Тот скинул одежду, бултыхнулся в воду. Поплыл «на синке», глядя на берег. Елена словно выскользнула из одежд, бросилась в реку с разбега.
Их подхватило течение, понесло. Так любили заплывать деревенские парни в последние деньки перед армией: катились широкой вереницей по течению, и головы, для форса одетые в кепочки, все больше казались прыгающими на водах мячиками, пока не исчезали из виду!
Подступали сумерки, и казалось, что Елены и Андрея не было очень долго. Возвращались они по кромке берега — она мягко ступала впереди, он за ней. Подошли к одеждам. Елена потрогала примоченные волосы, вдруг вытащила шпильки, встряхнула головой… Какие же дивные волосы упали на плечи ей и растеклись по крутые бедра. Она их снова заплетала, укладывала, он смотрел.
— Она ведь старше его, — отупело проговорила Даша. — Лет на шесть старше!
Заснуть Аганя не могла всю ночь. То ли Дашино чувство передалось, то ли еще что, но была она той ночью рядом с ним. И не совсем вроде собой, а Еленой. И грудь такая же крупная вздымалась у нее, и волосы текли, и уходила голова за подушку, и бедра расправлялись незнакомо.
Может, ничего там у них, у Андрея и Елены, и не было такого, а лежали они рядом и говорили об алмазах, как часто во все ночи говорили о них. Но виделось иное, и так виделось, что и в самом деле было не разобрать, с той ли женщиной или с ней самой?!
Из забытья ее вызволил дальний треск: будто стадо лосей продиралось через чащобу. Жар сна переходил в жар яви. Слышалось нарастающее общее людское движение. Так что в следующее мгновение она сама была уже вне палатки. Горела тайга.
Самолет, как бы не кстати, закрутил винтами. Заезжий начальник что-то еще прокричал с подножки и помахал шляпой, будто желал счастливо сгореть тут всем огнем. Так, что Аганю охватило полное ощущение вновь наступившего, иного сна. Люди тоже помахали улетающему самолету, хотя было не до него: с топорами и лопатами спешили к пожарищу.
Огонь наступал, как земной оползень. Он шел неохватной стеной, ломил, пожирал деревья, гнал птицу и зверя, и неминуемо, казалось, должен был слизнуть все, сделанное человеком — таежные пристанища, немудреные фабрики, электростанции, все, что давалось годами труда. А самому человеку, если не зазевается, оставить одно спасение — реку, где вилюйские пороги также в одночасье могут поглотить отступающих в панике людей.
Загуляли топоры, перестуком опережая друг друга. Мужчины врубались в тайгу, а женщины расчищали просеку. Агане чудилось, что она на войне. На фронте, сражается с фашистами, вероломно вторгнувшимися на родную землю. В детстве она часто представляла себя на войне. Особенно, когда удавалось проникнуть в спалвконтору и тихо постоять, послушать репродуктор или разговоры взрослых. Как заходилось сердце, как рвалась оно туда, где «наши», где бьются они с вражескими полчищами, как хотелось умереть за победу — и чтоб горн протрубил над ее могилой!
Бобков и здесь был неистов в работе. Он тоже будто сражался с врагом, которого не довелось ему добить на войне. Топор в его руках играл, как у плотника. Лишь изредка — Аганя замечала это — он чуть склонялся, опираясь на дерево, придавливая зажатым в руке топорищем живот. Разыгралась язва.
— Тебе плохо? Отдохни, — пыталась остановить его Елена.
Но он лишь отмахивался:
— Наотдыхаемся — зима впереди!
Закусывал боль, как удила, зажимал ее между обострившимися желваками, и снова взмахивал топором. Когда просека просияла, мужчины стали пускать встречное пламя. Андрею было весело это делать. Он поджигал, и смотрел на посланный им огонь, как баловной мальчишка. Даже посмеивался и подпрыгивал.
Пламя выскальзывало из-под него и, разрастаясь, словно бы ширя свою огненную пасть, змеиными клубками катилось на пожарище. Огни пожирали друг друга, угасали, словно уходили в землю, испускали дух.
Так день напролет, до темени. Ночью под сомкнутыми веками текли красные медяки, полыхали разводы и окутывало жаркое, бесстыдное наваждение. Языки пламени превращались в мужчину, в него, заласкивали, обнимали, она переворачивалась на живот, сжималась, утыкалась в подушку, потому что не он же это был, а что-то странное, поддельное, лишающее рассудка. К утру ветерок раздувал утихнувшую гарь. И вновь люди боролись с пожарищем.
Вдруг свежо проложенная просека уперлась в полуразрушенный арангкас — домовину, по-русски. Только русские закапывали домовину — гроб, если по-городскому, в землю, а якуты, эвенки — оставляли над землей. А вот похож арангкас был как раз на домовину: домик, и домик, только на двух ногах. Избушка такая, на курьих ножках.
Стоять было некогда, огонь наступал, но мужчины опустили топоры.
— Смотри-ка, тут еще кости целы, — заглянул один внутрь домовины.
И сразу, несмотря на огненную жару, повеяло сырью и холодом.
— Раньше, старые люди говорят, совсем в давние времена, эвенки просто на ветках хоронили.
— Земля-то проморожена: так оно сподручнее.
— Теперь уж якуты давно в землю зарывают. Эвенки еще, бывает, по-старинке хоронят.
— Кончай ночевать! Руби дальше!
И это было верным, если практически смотреть. Огонь не ждал!
— Могила же! — не решался первый рабочий.
— Да они же и подожгли! — расторопный говорил, конечно, не о духах покойного, а о его соплеменниках, о местных, — нас выкуривают!
Андрей ему и отвечать не стал. Посмотрел внутрь гробницы — как-то оглушенно посмотрел. И повел просеку в обход. У Агани от сердца отлегло — так она забоялась, что снесут таежную домовину. О матери подумала.
Тоску по родному дому она знала через людей — до угольков в глазах иные тосковали! Сначала принимала это за слабость, или того хуже, за напускное — напустят на себя, и ходят, кручинятся. А потом стала завидовать им: у них, привязанных сердцем к родному, за спиной всегда как бы оставался догляд — как ты там, в ином краю? Что наработал? Родное — оно не отпускало, оно вновь и вновь словно приходило с проверкой. Но оно — и оставляло возможность вернуться. Вернуться, и начать заново.
К отчему дому Аганя прирасти не успела, а при словах «родной дом» виделись горы бревен на склоне берега. На бревнах — в детстве играли «в дом», перегораживая проемы между бревенчатыми насыпями, укладывая тряпичных кукол в кроватки из коры. На бревнах добывали лакомство: ковыряли ножичками серу из-под коры кедрачей. Усраивали «прятки» или «догонялки» с большим риском для жизни. Бревна часто сметали удерживающие стояки, раскатывались, валом, высоко припрыгивая, летели в воду и уплывали, без призора, вниз по течению, где сноровистые людишки вылавливали их бограми. Кто — на истопку, а кто — на строительство. Взрослые гнали ребятишек с бревен, но переселенская детвора вновь обустраивала здесь свои «дома», отвоевав это их законное место у деревенских. За лето сказочные стены детских поселений все уменьшались, словно чахли, пока на берегу не оставались только ошметки коры. К следующему сплаву бревенчатые горы вырастали больше прежних, и вновь в них зарождалась потаенная ребячья жизнь, и опять Аганин «дом», как бы убыстряя ход самого человеческого существования, уплывал по реке в веренице плотов, вязки для которых парила вместе с другими переселенными женщинами ее мать.