Герман Мелвилл - Билли Бадд, фор-марсовый матрос
Короче говоря, Билли Бадд был по всем правилам признан виновным и приговорен к повешению. Приговор предстояло привести в исполнение рано утром, так как уже наступила ночь. Если бы не это обстоятельство, казнь совершилась бы немедленно. В дни войны и на суше, и на море смертный приговор, вынесенный военно-полевым судом (а на поле битвы иной раз — и просто кивком генерала), обжалованию не подлежит и приводится в исполнение тут же, на месте.
XIX
Капитан Вир пожелал сам сообщить о приговоре подсудимому и, войдя в салон, где тот содержался под арестом, приказал часовому на время удалиться.
Приговор был сообщен, но что еще происходило во время этой беседы, осталось навеки неизвестным. Однако зная характер тех, кто на недолгий срок затворился в этой каюте, зная редкостные, восполняющие друг друга черты их натур (настолько редкостные, что умы заурядные, пусть даже и образованные, постигнуть их не в силах), можно позволить себе некоторые догадки.
Душевный склад капитана Вира был таков, что, скорее всего, не позволил ему скрыть что-либо от осужденного, и, наверное, он откровенно поведал ему о собственной роли в его осуждении и объяснил побуждения, им руководившие. А Билли, без всякого сомнения, принял это признание с такой же открытой душой, с какой оно было сделано. Возможно даже, он ощутил нечто вроде радости, подумав о том, сколь высокого мнения должен быть о нем капитан, если так ему доверился. И конечно, он почувствовал, что приговор сообщен ему как мужественному человеку, который не боится смерти. Но можно предположить и большее. Под конец капитан Вир мог дать волю тому скрытому жару, который нередко таится под оболочкой стоической невозмутимости. По возрасту он годился Билли в отцы. И этот суровый служитель воинского долга, уступив первозданным чувствам, которые цивилизованное человечество привыкло держать под спудом, в последнюю минуту, возможно, прижал Билли к сердцу, точно так же, как Авраам мог прижать к сердцу юного Исаака,[66] готовясь без колебаний принести его в жертву по безжалостному повелению свыше. Но высокое таинство, в котором при обстоятельствах, подобных описанным, соучаствуют два благороднейших создания великой Природы, пребывает скрытым от насмешливых глаз злорадного мира. Эти минуты священны для того, кто остается в живых, и благое забвение, всегда сопутствующее божественным движениям души, неизменно скрывает все своим непроницаемым покровом.
Первый лейтенант увидел капитана Вира, когда тот выходил из салона. И мука сильного духом, которую он прочел в чертах его лица, глубоко поразила этого пятидесятилетнего человека, много повидавшего на своем веку. Сам осужденный, по-видимому, страдал меньше, чем тот, кто был главным орудием его осуждения, — об этом свидетельствует его восклицание, которое мы приведем при описании сцены, которой вскоре вынуждены будем коснуться.
Рассказ о цепи событий, стремительно сменяющих друг друга в пределах краткого срока, может потребовать времени более долгого, чем то, которое заняли сами события, особенно если для лучшего их понимания необходимо бывает добавить пояснения или рассуждения. Между моментом, когда в капитанскую каюту вошли тот, кому не суждено было покинуть ее живым, и тот, кто покинул ее осужденным на смерть, и завершением упомянутой выше тайной беседы протекло не более полутора часов. Тем не менее и этого времени оказалось достаточно, чтобы матросы принялись гадать, почему каптенармус и Детка Бадд так долго остаются в капитанской каюте, — ведь кто-то видел, как они туда вошли, но вот обратно ни тот ни другой не вышел. Этот слух стремительно распространился по батарейным палубам и по реям — матросы большого военного корабля чрезвычайно сходны с жителями маленьких деревушек в том, что подмечают малейшие подробности мельчайших происшествий или же их отсутствие. Вот почему, когда во время второй полувахты, хотя погода отнюдь не была бурной, раздалась команда «все наверх!», весьма редкая в такие часы, матросы почти не сомневались, что им предстоит услышать нечто необыкновенное и к тому же как-то связанное с продолжительным отсутствием каптенармуса и юного фор-марсового.
Волнение на море было несильным, и почти уже круглый диск недавно взошедшей луны лил серебристый свет на белый спардек, исчерченный длинными четкими тенями снастей и движущихся людей. По обеим сторонам квартердека выстроились караулы морской пехоты, и капитан Вир, окруженный всеми офицерами корабля, обратился к матросам с речью. Он держался так, как подобало командиру корабля. Коротко и ясно он сообщил им обо всем происшедшем в его каюте, о смерти каптенармуса и о том, что убивший его матрос уже предстал перед судом, приговорен к смерти и на рассвете будет казнен. Он ни разу не употребил слова «мятеж». Не воспользовался он этим случаем и для того, чтобы строго напомнить о требованиях дисциплины, полагая, вероятно, что при существующих обстоятельствах лучше предоставить последствиям нарушения дисциплины самим говорить за себя.
Стоящие рядами матросы выслушали своего капитана в немом безмолвии, подобном тому, с каким сидящие рядами прихожане, чья вера в загробное возмездие неколебима, слушают, как их священник провозглашает свою кальвинистскую доктрину.
Однако под конец его речи раздался неясный ропот. Он начал было усиливаться, но тут по знаку капитана его пронизал и заглушил пронзительный свист боцманских дудок, подающих сигнал «свободная вахта вниз!».
Тело Клэггерта было передано унтер-офицерам, с которыми он столовался и которым надлежало приготовить его для погребения. И тут, чтобы не отвлекаться в дальнейшем, следует прибавить, что в назначенный час труп каптенармуса был предан морским волнам с церемониями, какие положены этому чину.
С той минуты, когда трагедия стала достоянием гласности, все совершалось в строжайшем согласии с требованиями обычая. Любое самое незначительное отступление от него, как в отношении Клэггерта, так и в отношении Билли Бадда, вызвало бы нежелательные толки среди команды, ибо матросы — и особенно матросы военного флота — великие блюстители обычая.
По этой же причине всякие сношения между капитаном Виром и осужденным прекратились после описанной беседы за закрытыми дверями, и Билли Бадда теперь готовили к смерти обычным порядком. Из капитанской каюты его увели под стражей, но, казалось, без каких-либо особых предосторожностей — во всяком случае, видимых.
На военном корабле существует негласное правило: ни в коем случае не допускать, чтобы матросы догадывались о том, что офицеры подозревают их в каких-нибудь противозаконных замыслах. И чем серьезней положение, тем старательнее офицеры прячут свои опасения, хотя и стараются быть готовыми ко всему.
В описанном нами случае часовой получил строжайший приказ не позволять приближаться к осужденному никому, кроме священника. И приказ этот был подкреплен другими не столь явными, но действенными мерами.
XX
На старинном семидесятичетырехпушечном корабле так называемая верхняя батарейная палуба находилась под спардеком, который, хотя на нем тоже стояли пушки, был почти полностью открыт. При обычных обстоятельствах она была круглые сутки свободна от коек — они вешались на нижней батарейной палубе и на жилой палубе, которая служила не только общей спальней, но и местом хранения матросских сумок, а по обеим ее сторонам тянулись большие рундуки, заменявшие матросским артелям кладовые и посудные шкафы.
И вот мы видим Билли Бадда у правого борта верхней батарейной палубы «Неустрашимого», где он, закованный в железа, лежит под охраной часового в узком пространстве между двумя пушками, которые расставлены через равные промежутки вдоль обоих бортов, выглядывая дулами в порты. Обе эти батареи состояли из самых тяжелых орудий, какие существовали в ту пору. Они были уложены в громоздкие деревянные станки и казались еще более неуклюжими из-за мощных рымов у казенной части и брюков — толстых канатов, с помощью которых их выдвигали в порты. Пушки, станки, а также подвешенные над ними длинные банники и более короткие пальники были, по обычаю того времени, выкрашены черной краской, да и цвет пеньковых просмоленных брюков не уступал им в похоронной мрачности. На таком траурном фоне одежда распростертого возле пушки матроса — белая фуфайка и белые парусиновые штаны, хотя и довольно замызганные, — смутно белела в полутьме этой глубокой ниши, точно пятно потемневшего снега в начале апреля перед черным провалом какой-нибудь горной пещеры. Собственно говоря, он уже облачен в саван, потому что другого у него не будет. Над ним, покачиваясь, еле теплятся подвешенные к двум толстым бимсам спардека два боевых фонаря, которые заправлены ворванью, полученной от военных поставщиков (чья прибыль, честная и нечестная, в любой стране составляет заранее учитываемую долю в урожае смерти). Скудное мерцание грязновато-желтого света только оскверняет бледные лунные лучи, которые с трудом просачиваются через открытые порты над жерлами пушек, заткнутых дульными пробками. И остальные фонари, покачивающиеся через равные промежутки по всей длине батарейной палубы, нисколько не разгоняют сумрака в тупиках между пушками — тупики эти, точно исповедальни или маленькие боковые часовни в соборе, ответвляются в обе стороны от длинного, смутно освещенного центрального прохода между батареями правого и левого борта.