Эмине Эздамар - Мост через бухту Золотой Рог
Письмо ни в коем случае не должно догадываться, что я его жду, тогда оно придет. Письмо не приходило. Когда другие женщины в общитии получали письма, я смотрела на эти конверты с тайной надеждой — а вдруг там для меня хотя бы привет или весточка? Когда лица женщин преображались от волнения, когда на шее у них начинала биться жилка, я думала — вдруг она как раз читает весточку для меня, а передавать не хочет? Когда на аккордной смене в цеху иная работница с досадой изо всех сил швыряла бракованную лампу в ведро, мне казалось — это известие для меня, которое мне не хотят сообщить. Лично я с аккордом не справлялась. Наш мастер, госпожа Миссель, в ночную смену давала мне работу попроще. Я протягивала через станок проволоку и укладывала мотками на гофрированный лист.
В нашей ночной смене работали двое, бригадир и работница, у них была любовь. Укладывая протянутую проволоку на гофрированный лист, что находился над станком на уровне глаз, они вскидывали головы, смотрели друг на друга и улыбались. На улице было темно, лил дождь, но здесь, внутри, при ярком свете неоновых ламп, эти двое, женщина и мужчина, смотрели друг на друга и улыбались. Взгляд всегда был недолгий, им надо было опускать головы и снова следить за проволокой, но и работа не могла погасить улыбку на их лицах. Так что когда они снова поднимали друг на друга глаза, в них еще жила улыбка от прошлого взгляда. И поскольку они любили друг друга, они любили и меня тоже. Ханнес и Катарина. Перекинувшись взглядами друг с дружкой, они нередко поглядывали и на меня, улыбаясь и мне тоже. Улыбка никогда не сходила с их лиц, и поэтому я тоже всю ночь работала с улыбкой. После ночной смены Ханнес и Катарина шли в дом на углу, где находился типичный берлинский угловой кабачок, и пили там пиво и пару стопок «беленькой». На выходе, около контрольных часов, они мне улыбались и брали меня с собой. Я шла вслед за их улыбкой и пила вместе с ними пиво и «беленькую». По-немецки я говорить не умела, но и они почти все время молчали. Положив усталые руки на стол возле своих кружек и стопок, они смотрели друг на друга и улыбались. И только когда хозяин начинал громоздить стулья на столы, они убирали со столешницы руки, доставали свои маленькие кошельки, выгребали из них мелочь и рядком укладывали на стол монетки, словно бумажных денег у них отродясь не водилось. От избытка мелочи кожа на их кошельках потрепалась и растянулась, а в иных местах и истончилась почти до прорех. Несколько месяцев я ходила вслед за их улыбками как привязанная, забывая про письмо, которого ждала, и про дождь. Лицо мое улыбалось само по себе — и во время ночной смены, и даже во сне. Сестры, те, что в голубых электрических халатах, работали в утреннюю смену. Когда они вставали, я как раз начинала засыпать. Они мне потом говорили:
— Девочка, ты спишь как ангел, ты улыбаешься во сне.
Но однажды улыбка вдруг исчезла с лиц Катарины и Ханнеса. Они по-прежнему трудились в ночную смену на своих рабочих местах, но больше не смотрели друг на дружку. Казалось, будто в незримой комнате, где пребывали эти двое, вдруг погасла печка и теперь, чтобы согреться, они кутаются в теплые свитера и ватники и бегают туда-сюда как неприкаянные. Поскольку они не смотрели теперь друг на друга, они и на меня не смотрели тоже.
Цех, в котором мы работали, был огромный и очень высокий, люди здесь терялись и выглядели так, будто их вырезали из маленькой фотографии и вклеили в другую, гораздо больше. Высоченный зал усиливал шум станков и грохот падающих листов стали, эти звуки отзывались где-то под сводами гулким эхом, делая маленьких людей совсем маленькими. Каждый стоял перед своим огромным станком один-одинешенек. Слышен был только мерный рокот машин и мерный шум дождя на улице, самих людей было не слышно. Люди учились молчать и тупо смотреть прямо перед собой. Если в каком-то станке проволока протягивалась с браком, приходил мастер и о чем-то тихо говорил с работягой, чье тело в эти мгновения отчего-то тоже выглядело как проволока, закрепленная между двумя зажимами и неумолимо растягиваемая в длину. В последний рабочий день недели каждый станочник смазывал свой стальной станок машинным маслом и с этим маслом на пальцах шел с завода домой. Дождевая вода на промасленных руках не растекалась, так и держалась каплями, как на брикете сливочного масла.
Во время работы я частенько ходила к сигаретному автомату, что стоял на лестничной клетке этажом выше. Надо было еще внизу надавить кнопку выключателя и, зажав мелочь в руке, успеть промчаться вверх по ступенькам, сунуть, пока не погас свет, деньги в прорезь, дернуть вниз ручку, выхватить из контейнера пачку, задвинуть контейнер и бежать вниз. На последней перед цехом ступеньке свет всегда гас. Однажды, уже выудив из контейнера пачку «Штойвезанта», я попыталась перехитрить автомат и выхватить вторую. Пока я изо всех сил тащила пачку из щели, проклятый автоматический свет-минутка вырубился. В темноте мой белоснежный нейлоновый рабочий халат предательски светился. Выудив, наконец, из контейнера порванную, изжеванную, смятую пачку, я засунула ее в бюстгальтер и в темноте спустилась по лестнице. Всю ночную смену мое сердце колотилось от страха, а порванная пачка «Штойвезанта» шуршала у меня на груди. Садясь в заводской автобус, я с перепугу вместо проездного показала водителю пачку «Штойвезанта», правда, целую, купленную за деньги. Тот рассмеялся и что-то мне сказал, только я не поняла что. Одна из работниц мне перевела: «Спасибо, я не курю». Той же ночью я пошла на несчастный вокзал, вытащила несчастную жеваную пачку из бюстгальтера и выбросила сигареты на землю — под дождем они тут же размокли.
И вдруг в один прекрасный день выглянуло солнышко. Люди немедленно разоблачились, спеша погреться в первых, слабых и робких лучах. Если солнце освещало одну сторону улицы, все шли только по ней. У людей изменилось выражение лица, все как будто нацепили одинаковые жизнерадостные маски. Рты расползались до ушей, носы сами собой тянулись к солнышку. Многие старушенции выползали на воздух со своими собачками, и вид у них был такой, будто их всю зиму продержали в запертом шкафу. Мужчины и женщины лакомились мороженым, целовались, не отирая губ, и снова принимались за мороженое. Старичок в коротких штанишках исступленно бегал под деревьями, словно только что восстал из отверстой могилы, а с заходом солнца снова в нее сойдет. Из темных подворотен выныривали все новые и новые люди и первым делом поднимали глаза на солнце, словно извиняясь за опоздание. Из коротких рукавов рубашек их руки торчали словно белые косточки скелетов, вынесенных проветриться. Когда солнце освещало середину улицы, пешеходы переползали вслед за солнцем на проезжую часть, машины отчаянно гудели, водители за рулем отчаянно ругались, за стеклами хорошо были видны их энергично двигающиеся губы, и даже можно было разобрать отдельные нецензурные слова. Все хотели заполучить свою толику солнышка, ухватить, засунуть под пальто или пиджак, утащить домой. Продавец, выставив стул на тротуар перед своим магазином, садился на солнышке, при появлении покупателя нырял вместе с ним в черное магазинное чрево, потом выныривал, обнаруживал, что стул тем временем оказался в тени, переставлял его под слабое весеннее солнышко и снова садился глазеть на проезжающие автобусы. Пассажиры в темном нутре автобуса смотрели на продавцов так, словно те греются на солнце, украв его у них, пассажиров, и неодобрительно отворачивались. Под слабым весенним солнышком Берлин казался несчастным городом. Каждый поглядывал на соседа и завидовал, считая, что тому повезло больше. Потом снова начинался дождь и мигом срывал с людей их жизнерадостные маски. Вообще-то дождь был этому городу куда больше к лицу. Под дождем люди привычно шли в «Герти», в ярком свете неоновых ламп стояли там перед сырными и колбасными витринами. Стояли без масок, колбасонарезочная машина работала без остановки, четыре кусочка, пять кусочков… Поблескивала на свету глянцевая упаковочная бумага, лоснились на свету глазки колбасного жира, мерно опускались и поднимались плоские платформы весов, замирала на шкале стрелка, шариковая ручка продавца крупно выводила на бумаге цену.
Купив двести граммов салями, в мокрых ботинках я вернулась в общитие и вдруг увидела у подъезда два чемодана. Рядом ждало такси. Этикетки на чемоданах размокали под дождем. Потом из подъезда вышел наш комендант-коммунист с женой Голубкой, следом за ним Атаман с третьим чемоданом и Ангел с пишущей машинкой. Таксист выбросил из окошка недокуренную сигарету, под дождем она стала размокать прямо налету. Я только спросила:
— Куда?
Наш комендант-коммунист ответил мне:
— Я дух совсем не общего разбора. И вечный лета зов манит меня в родимый край.
Потом поцеловал меня в лоб и добавил:
— Титания, мы возвращаемся в Турцию. Меня приглашают в театр, режиссером. — Уже садясь вместе с Голубкой в такси, он снова процитировал Шекспира: