Александр Дорофеев - Московское наречие
Конечно, давненько – когда они с бабушкой ездили на целину. Глядя на степи, среди которых являлись одинокие, как у Коли-ножа, кибитки, на заброшенные полустанки, где неведомо какие тормозили поезда, Туз отчетливо припомнил ту поездку. Бабушка доставала из авоськи курицу, пирожки, яйца, резала хлеб и насыпала соль на обрывочек газеты с портретом комбайна. Какая-то крупная тетка разудало косила траву, широко, как мужик, взмахивая косой. Приятно пахнет травой, когда слегка, но случается и чрезмерно, до одури все отбивая. Потому и не вспомнил сразу, что литовка – это и есть коса – большая, в отличие от малой, горбуши. Правда, целина для него умещалась в квартире, а поезд был составлен из стульев и табуреток, но сопричастность-то куда денешь, точно сам эти земли пахал…
По сути дела, мысль – это тоска, в которой страстно желаешь вспомнить ушедшее, чтобы понимать настоящее и провидеть будущее. Он чуял, Земля, конечно, в центре вселенной и совершенно плоская, но в то же время – круглая и где-то на отшибе. И ощутил себя живым и бодрым, почти мудрым, так что захотелось с кем-нибудь поговорить, но попутчики сами болтали без умолку, всхрапывая на разные голоса.
«Все развивается, господа, меняясь час от часу, как вид за окном, – размышлял почти вслух. – Сначала нашего мира вовсе не было. Потом возникло одно измерение, похожее на рельс. Затем второе, когда земля была блином. Ныне в триедином она кругла. Но вскоре, вероятно, наступит пора четвертого замера. Право, все ответы на загадки мироздания вокруг нас – под ногами, сбоку, над головой. Ах, как легко их разгадать, если мыслить вольно, без гирек опытов и цифр. Все в слове, господа! В уже известных образах, затертых, как подошвы на каменистых тропах. Время – песок. Господь – един. Смертию смерть-злодейку поправ». – Здесь он притих, поскольку возникли сомнения, да и мужик с верхней полки глядел волком – вот-вот растерзает.
Ах, как чудесно жить! Великая избранность уже в том, что появился на свет Божий, а все прочее – суета сует, ничтожные напасти.
Распались на плоской земле часовые пояса, и воцарился повсеместный день. Среди степей возник знакомый до боли собор Парижской Богоматери, ацтекские пирамиды, на которые не раз влезал, Синайская гора, куда восходил за скрижалями завета, веселое Святое Семейство, слепленное барселонским корнетом, долина Неандерталь, где впервые ископали останки близкого нам существа – кума Коли-ножа. А в смутной дали уже замахивалась мечом родина-мать да сверху доносилось: «ну мудак, так мудак, вот уж размудак мудакович!»
«И эти слова, – думал Туз, выходя из купе, – не каждое в отдельности, а все вместе, купно, отвечают на вопросы бытия. Может, и не нашего, но грядущего – четырехмерного»…
Колесо жизни так стремительно крутилось, что он и не заметил, как промчались – пять-пять-пять-пять – двадцать лет, будто капель из крана на кухне…
Четыреста сорок «У»
Тузу нравились железные пути. С них не собьешься. Сел, выпил-закусил и, глядишь, уже прибыл, куда намеревался. Раз и навсегда проложенная дорога укрепляет веру в избранность, в необходимость, как у наследственного самодержца, своей жизни. Дух на время утихает, а душа полнится осенней прозрачностью близкого и понятного мира.
Однако хочется порой дернуть стоп-кран или перевести тайком стрелку, чтобы очутиться на каком-нибудь глухом разъезде, где не сразу и представишь, как бы все устроилось, кабы здесь родился.
Когда они с профессором Лелековым, посланные в командировку, спешили к поезду, дядя Леня помог старушке внести чемодан, после чего кивнул на небо: «Ему там все видно. Раз, и поставил плюсик!»
Туза смутил такой деловой подход. Не умаляют ли слова сам поступок? Хотя, возможно, Лелеков нарочно занижал, не желая смущать его, не поспевшего с подмогой? Но тогда получается, что этот мелкий шаг настолько значим для самого профессора? Да, впрочем, как ни крути, молодец дядя Леня – чемодан в вагоне, и старушка не надорвалась.
«Вот у меня в небесах сплошные, наверное, минусы, – подумал Туз. – Впрочем, профессорский плюс на мой минус порождают движение». И заметил вслух: «А проводник тем временем равнодушно глядел вдоль состава». На что Лелеков возразил: «Ошибаешься, Тузок, наш советский проводник не может глядеть равнодушно. Смотри, как внимателен! Его дело билеты, а не чемоданы. У каждого в этом мире свое задание. К тому же наш, судя по величине, не более чем полупроводник»…
Сам профессор до жути напоминал пушистого и бровастого филина с круглыми рыжими глазами. Вырвавшись из гнезда, пребывал он в беззаботности, напевая в коридоре гимн страны, состоявший всего из одной буквы: «Уу – ууу – у – уу – ууу – у!» Звучало хорошо, но оглушительно, так что попутчики, в основном дамы, общались с помощью рук. Не сразу Туз сообразил, что с ними едут глухонемые. Им, кажется, нравилось пение, а может, они увидели в Лелекове птицу своего семейства, но, так или иначе, пригласили его жестом отметить начало доброго пути.
А Туз отправился в ресторан, где вскоре совершенно позабыл, куда едет и зачем. Командировки обыкновенно так и начинались – утратой смысла и суточных, два тридцать в день, утекавших в дороге так проворно, словно километровые столбики. Возвращался он, более шатаясь, нежели двигаясь вперед. Свой вагон едва узнал по полупроводнику, которому барышня неслыханной красы, помноженной, конечно, на выпитые Тузом рюмки, втолковывала нечто заплетавшимися руками.
«Ах, почему эта Му-му не профессор?» – сбивчиво подумал Туз и глазам не поверил, когда немая вскоре вошла в их купе, где на одной свободной полке ехали всякие полезные вещества вроде канистры спирта, а на другую она бросила сумку.
Тут же вернулся из гостей расслабленный долгими беседами Лелеков – руки плетьми висели. Втроем они беззвучно выпрямили сердца ректификатом, после чего профессор упорхнул вверх и засопел умиротворяюще, словно леший. За окном стемнело, купе отделилось от вселенной и стало бы совсем уютно, если б дядя Леня не падал во сне с полки. Уже сбились со счету, сколько раз по-сыновьему ласково запихивали обратно.
«У-у-у! Пу-у-у-у-стите! – загудел он наконец из последних сил, как паровоз на крутом подъеме. – У-у-у-сусь!» Вырвался в коридор и запропал.
Туз с Му-му разговорились на пальцах о погоде, и вдруг он увидел трехперстный образ, не связанный с синоптикой, но звавший явно, хоть и стыдливо, к иному сношению. Немедля притиснулся к ней на узкой полке, дивясь простоте и тишине случая. Раньше думал, что оргазм близок оргии с ором, а теперь понял, что звуки вовсе ни при чем, совсем лишние – такой это мгновенный всплеск и упадок всех органов, союз и сжатие. От Му-му остался лишь дефис, безгласные содрогания которого разделили время на короткие отрезки, вроде шпал, едва не столкнув поезд с рельсов, как показалось сметенному на пол Тузу.
Очнулся он на рассвете, разбуженный воплем проводника в коридоре: «Какая блядь сорвала стоп-кран!? Сейчас всех допрошу и расстреляю!» «Лучше бы за туалетами следил, – проворчал сверху дядя Леня. – Один закрыт, в другой без сапог не влезешь».
В купе мирно пахло жареной курицей, яйцами, огурцами, и милый девичий голос бойко рассказывал профессору о поездке по разнарядке в Москву на оперу Большого «Муму»: «О, так хорош Шохолов в роли Герасима, да и Вишнецкая – восхитительная сучка!»
«Почему же сучка?» – приоткрыл глаза Туз. «А разве в книжке была кобелем?» – удивилась немая.
«Вот так чудо! – обрадовался он. – Вернул красавице дар речи!» За что сразу выпил, не обозначив по скромности причину. «Не рано ли? – улыбнулась она, протягивая свой стаканчик. – Думала, ты тоже глухонемой». Спланировав за столик, Лелеков вздохнул: «Все немы меж собой, а к небу вовсе глухи, сударыня».
Ее звали, как выяснилось, Лара Граф, из немцев, сосланных когда-то поближе к арийской прародине, на станцию Арись.
После стоп-крана поезд так разогнался, что проскакивал часовые пояса без остановок, и время вело себя, как хотело, сжимаясь донельзя, – события теснились, выпихивая друг друга из прожитых минут. Только что родина-мать грозила мечом, но уже мелькнули Каспий, Арал, а вслед за низменностями подкатили плоскогорья, отроги и хребты.
На станции Арись, где сходила Лара Граф с остальными немцами, Туз долго выносил чемоданы, раздражая проводника, и без того всем недовольного. «Чаю не пьют, а что пьют – неведомо, – бурчал под нос. – Гуляют-гуляют, а где бутылки?» Хотелось утешить, да Лара остановила: «Глянь на него, вылитый Герасим, такой непременно утопит. – А на прощание огорошила. – Запомни, умелый выход не менее важен, чем хороший вход». И навсегда спрыгнула со ступеньки. «Счастливого пути! – помахал вслед флажком добрый полупроводник. – Не спотыкайтесь, шлюхи!»
Все сказанное как-то подкосило Туза. Он ощутил себя неуклюжим олухом, будто в метро на эскалаторе. Чтобы хоть как-то ободриться, поделился с профессором успехами в исцелении немоты. Но дядя Леня, сам того не желая, окончательно добил, сказав, что Ларочка переводчица глухонемых, а онемела временно, запив спирт спиртом.