Ольга Новикова - Мужское-женское, или Третий роман
– Привет! Не помешал?.. – бормотнул Костя ритуальные вежливости, не оставляя Макару выбора, приговаривая его к разговору с собой. По праву крепкой многолетней дружбы. А дружескую ткань время от времени тоже нужно проверять на износ…
Скинув пиджак, Костя остался в прилипшей к спине и груди, мятой и мокрой, белой рубахе (стопроцентный хлопок самоотверженно впитал весь пот, синтетика бы позаботилась о себе, а не о своем носителе). Плюхнулся в кресло у низкого приставного столика и стал через голову снимать темно-синий галстук с орнаментом из рысаков, аккуратно не вышло, короткий конец самовольно вырвался из узла.
– Черт! Поможешь снова завязать, а то мы с Клавой не умеем…
– «Мы с Клавой», – хмыкнул Макар. – Да ты у нас мономан…
Косте бы прислушаться, понять настроение своего визави… Но нет, он несся, как одержимый одной думой, и пропустил ироническое, совсем не дружелюбное замечание мимо ушей.
– Сбрую пришлось напялить – на работу ходил наниматься, рядом здесь… Тайм-аут взял, чтобы с тобой посоветоваться…
Макар вышел из-за своего солидного, с кожаным бордюром, стола и разлегся в кресле напротив Кости, вытянув ноги и ничуть не стесняясь выпяченного, и без этой позы вываливающегося из брюк пуза. Направив на себя вентилятор, закурил, и эта расслабленность, вальяжность, через губу и сигарету подаваемые реплики – вопросы, междометия-понукания, – попадающие в ритм Костиного откровенно-наивного, не управляемого уже им потока-рассказа, как стек и поглаживания наездника во время скачки, помогли ему не только вытянуть всю подноготную, но и незаметно для Кости внушить ему выгодное себе решение. Сказалось умение с помощью хорошо продуманной откровенности, очень дозированной, расположить к себе любого.
А стойку он сделал сразу, как только услышал «был рядом». Рядом находилась контора Макарова компаньона, с которым он вел дела, скажем так, рискованно, утаивая (вынужденно, по ситуации) больше, чем допускал неписаный кодекс русской (точнее, постсоветской, от русской дореволюционной начало уже что-то возвращаться, но пока это крохи) бизнес-чести.
Наивные простаки еще тешат себя мыслью, что друг-компаньон – величина постоянная (они ленятся или не способны в принципе решать задачи с переменными величинами), а это типичное «икс», в которое ситуативно подставляются любое надувательство и измена. Жизнью – хочешь – не хочешь – управляют законы высшей математики (в какой-нибудь дорогой психушке медперсонал может обустроить тебе простоту арифметическую), и то и дело вокруг жестокого преступления ставятся вертикальные палки, знак абсолютной величины, освобождающий событие от тонкой морально-этической оценки; палки эти нивелируют плюс-минус, превращают злодеяние в силу, двигающую жизнь вперед. (Крайний, совсем уж крайний случай – американцы, арифметический народ par excellеnce, не учли, что в эти палки-небоскребы, поставленные для богатого Запада, вломится озлобленный и нищий Восток.)
– Не твоя это стезя, старичок, – устало поучал Макар, закрывая сейф, содержимое которого стало ему безразлично. – У тебя научные работы, студенты, имя… – Скосив глаза на Костю (так хозяйка пробует, не положить ли еще сахарку в компот), он решил добавить лести, чтобы совсем убрать вертикальные морщинки на переносице подопытного и раздвинуть его губы в улыбку, самодовольную. – У тебя же школа есть своя! Зачем так рисковать! Не советую ставить все это богатство на карту! И потом, ты же у нас мономан, не тебе на сторону ходить…
И Костя, которого справедливая Клава не называла дураком даже в чаду ссоры, проворонил, не заметил, как за яркими, броскими ярлыками – «имя, школа» – спряталось примитивное, местного пошиба-пошива «куда прешь!». Жаль, конечно, было расставаться с долларовым журавлем, но друг прав, синица в руках вернее… Совсем не хотелось никаких фривольных приключений… И в его голове косяком понеслись обломовские аргументы, которые умело оправдывают бездействие так называемого русского интеллигента.
ОТКУДА ВЗЯТЬ СИЛЫ
– Ничего, что я на «ты» сбиваюсь? – спросил Нерлин под конец Клавиного телефонного отчета, добросовестно-лаконичного, без шелухи подробностей, несущественных, как она понимала, для их рутинных конторских дел – отчета, по ходу которого он задавал вопросы, неожиданные даже для изощренной в профессии Клавы. Причем как только двуголосная мелодия стала прерываться паузами, молчанием, за которым скрывалось ее замешательство, удивление, Нерлин тут же повел разговор в полифоническом стиле, к деловой теме добавив побочную, учительскую: «Ты, конечно, понимаешь, что в нашем бизнесе все важно. Глупость партнера или намеренный обман – а не думай, что ложь опаснее дурости, часто убеждался в обратном, – обнаруживают себя в жестах, мимике… По глазам легче всего читать, но мне пришлось научиться расшифровывать голос, интонацию, темп речи. Не суетиться, вот что важно. Однажды, в юности, из окна увидел, как медленно движется черный комок на льдине, бинокль взял – ворона. Умеет летать, а предпочла использовать скорость течения… С тех пор я никогда не тороплюсь…»
Столько новой открытости, откровенности, доверия (в их настороженном мирке – такая смелость!) было направлено на Клаву, что она сбилась с колеи, утоптанной учтивостью и сдержанностью (материнская школа), и вместо холодноватого «как вам будет угодно», которым без напряжения пресекались попытки «тютоирования» (почти все обычно отступались и возвращались к «выканью»), в ответ на предложенное «ты» она выпалила: «Мне сорок шесть уже!» – округлив цифру в сторону увеличения не по женским законам, а по арифметическим, и тут же, про себя, запричитала: дура! дура!
В пылу самобичевания Клава вскочила с кресла и забегала по квартире – пополудни, она была одна дома. Презрение, гулкое, заставляющее дрожать все жилочки, отвращение к себе парализовало все ее эмоциональные реакции, хорошо хоть память не отрубилась, и потом, вечером уже, исповедуясь перед Костей в своем идиотизме, она вспомнила не только то, что сказал ей Нерлин, но и молчание в трубке, надолго, на вечность отделившее ее от собеседника. Но то была не пустота, а тишина, в которой она, им же и наученная, услышала, как он думает не о том, что сказать, а разбирается в себе, проверяет, не хочется ли увильнуть, сбежать.
– Зря ты это сказала… Я даже некоторый шок испытал… Я думал тебе гораздо меньше… Но это ничего не изменит в наших отношениях…
«Каких таких отношениях?» – удивленно спрашивала она мужа, не замечая своего кокетства.
Привычка трястись над единственным чадом за время метаний по врачам стала рефлексом, потребностью, доходя уже до всепоглощающей, болезненной страсти, которая требует все нового, свежего топлива, то есть оба родителя искали и находили оправдание своей неуемной заботе, и фантазия у них разыгрывалась незаурядная. Неуправляемый вирус доброты атрофирует волю им зараженного – нормальный с виду человек неминуемо и незаметно для себя (для близких тоже) превращается в инвалида, и вместо того, чтобы перебираться через естественные препятствия, которые ставит людская злоба, ревность, зависть (каждый побывал их строителем, кто нет, киньте в меня камень), и наращивать благодаря этому тренингу не стероидные, а крепкие, хорошо действующие мускулы, – человек робеет, отступает и скатывается на обочину, а ум услужливо подсовывает философию клошара, пораженческую, ведь победное место Диогена (в бочке, если кто не помнит) при повторе, тиражировании, как всякое искусство, становится лишь пародией.
Дуня бы тоже не устояла, испортилась – иммунитет к обычным болезням у нее восстановился, а откуда у доверчивой, домашней девочки-девушки возьмется иммунитет к неразумной родительской доброте…
Одумалась Клава, сказались-таки гены строгости, переданные Елизаветой Петровной, которая, живи она поближе, давно бы поставила на внучке клеймо «избалованная» (невыводимое, как лилия на плече Миледи; строгость – необходимый инструмент воспитания, но не делайте ее орудием единственным или самым важным: по этой искусственной канаве из воспитателя начнут выливаться мстительность, зависть, садизм, и сдерживать этот поток зла отнюдь не всякому захочется), если б оно не было уже использовано для младшей дочери. «Избаловал тебя Костя», – брезгливо-обиженно поджимала она губки и тогда, когда Клава первый раз летела в Лондон по подаренной мужем путевке (виза, самолет, гостиница, без навязанных попутчиков и экскурсий), и когда замечала у нее новые сережки с бриллиантиками (сэкономил профессор на зарубежных суточных, тогда и купил в ювелирном отделе супермаркета – то есть ничего эксклюзивного в них не было, кроме любви, которая и поблескивала теперь в ушах Клавы, и нельзя ее было конвертировать в страховку на гипотетический «черный день» – это-то Елизавета Петровна понимала), и когда осуждающе причитала «сами бы еще могли поносить», примеряя разношенные, но целые адидасовские кроссовки, новый свитер с фабричной дырочкой на груди («заштопаю, видно не будет, и носи сама» – «не надо мне, мамочка, по ошибке купила»), вышедшие из моды платья-майки-брюки, которые сама же просила не выбрасывать – «в саду все сгодится».