ДИНА КАЛИНОВСКАЯ - Повести и рассказы
— Сейчас я тебе скажу одну вещь, — объявила снизу Маруся, поднятые к Серафиме глаза горели.
— Ну? — сказала Серафима.
— Не нукай.
Маруся прислонила к стене дворовую метлу, ею она смачивала из ведра стены, присела на валик дивана, застеленный, как вся мебель, газетами, стряхнула скорлупки штукатурки, насыпавшиеся на волосы, на чистый ее пробор, на только начавшую седеть голову, положила руки на колени и сказала тихо, прислушиваясь к собственным словам и собственным новым чувствам:
— Эти обои, — сказала она, — мы с папой купили перед самой войной на Привозе против зоосада! Я только сейчас их узнала. Я помню, мы спорили из-за бордюра: папа хотел широкий, а я настояла на золотом.
— Ты шутишь?! — воскликнула Серафима шепотом.
— Нет. Я только сейчас вспомнила. Они пролежали в чулане, и
этот их поклеил, когда вселился. — Маруся закусила губу и затрещала пальцами от невозможности отомстить.
— Невероятно!
Как в детстве со шкафа в кровать, как разрешал когда-то папа, двадцатидвухлетняя уже Серафима спрыгнула к матери со стремянки прямо на диван. Зашуршали смятые газеты, застонал могучий диван.
— Невозможно, мама! Год мы здесь живем, а ты только сейчас их узнала?! Маруся помолчала, видимо сдерживая зазудевшую к затрещине ладонь.
— Нет, — сказала она, помолчав, — это они. Они были бордо, но выгорели.
Обои были душно-розовыми, только в углах и в тех местах, где до этого висели картины, они были в какой-то степени бордо.
Амуры из затекших углов угрожали луками голой электрической лампочке. Амуров звали: Тосик, Лёсик, Гоша, Кеша. Здесь Серафима родилась. Здесь перед сном ее купали в жестяном корыте, и папа разогревал простыню у огня в камине, заворачивал в нее мокрую Серафиму, и носил вокруг стола, и приподнимал к вечерней люстре, и приговаривал: «Доця моя! Доця! Доценько гарненька!..» Нежнее не говорил никто.
— Мама! — прошептала Серафима. — А эти поклеенные газеты — не папины?
Маруся уже работала, уже шваркала тощей метлой, собирала в кучу обойные обрывки. Остановилась, задумалась.
— Вполне может быть, — сказала она. — В нашем доме газеты не выбрасывались. В нашем доме газеты скапливались годами. В нашем чулане был угол для старых газет. Сейчас я тебе скажу — мы выпи сывали «Медицинскую газету», но и «Правду», и «Черноморскую коммуну». Что тут? Да, «Большевистское знамя» тоже.
— Они, — прошептала Серафима.
Марусина метла упала, стукнулась об пол. Маруся снова затрещала пальцами.
— Естественно, что этот их использовал!.. — сказала она. И вдруг закричала с искаженным лицом, вздела кулаки над плечами: — Вста вай! Вставай, я тебе говорю! Что ты разлеглась, как роженица?! Вста вай! — кричала она даже тогда, когда Серафима уже взметнулась под потолок, уже заскребла ножом по размокшей штукатурке, счищая неровности. — Вставай!
— Слышишь, там, кажется, снова шумят! — шепнул один атлант другому.
— Ну что ж! — вздохнул товарищ. — Женщины!
Наследники того человека, который не впустил в дом Марусю с детьми, когда они вернулись из эвакуации, при обмене квартирами не только оставили на месте неподъемные вещи покойного дяди -стол и диван, но даже объявили своим условием: возиться не будем. Маруся сокрушенно сжимала слабые вдовьи плечи: что делать, найму дворника, свезет на свалку, новые траты, но что делать!.. Однако, только наследники удалились за дверь, чтобы больше никогда не появляться, Маруся водворила дубовый на шарах и орлиных лапах стол из невыгодного для его вида угла на достойную середину, с дивана сбросила застиранные, эффектно жалкие ковровые дорожки, камуфлирующие кожаную добротность, протерла зеркала на отрогах резной его спинки и потребовала аплодисментов.
— Ну? — Она сияла.
— Будем жить, как герцогини! — восторгалась Серафима.
— Мурзинька на нем будет спать, когда вернется, — осадила Маруся Серафимины восторги.
— Пусть Мурзинька!
Мурзинькой назывался брат Сигизмунд, матрос первого года службы. В диване Серафима нашла клад. Книги.
Читать можно было только по ночам, когда Маруся засыпала, когда умолкало невыключавшееся радио, второе Марусино сердце.
Так Серафима не плакала ни над одной книгой, или только над одной, над самой первой своей книгой, над «Гуттаперчевым мальчиком «.
— Ты помнишь тетю Надю? — проснулась среди ночи однажды Маруся, а Серафима в слезах читала, и близилось утро, скоро пора было вставать на работу.
— Из Тирасполя? — Были две тети Нади, мамины подруги по гимназии.
— Нет, с улицы Энгельса.
— Ну?
— Не нукай. Она в твоем возрасте запоем читала Шопенгауэра.
— И — что?
— Ничего. Так и не вышла замуж.
Маруся крутнулась к стене, загремела сеткой никелированной кровати и снова заснула.
Мотался фонарь за окном перед мореходным училищем, раскачивал тени улиц. Ветка акации скреблась о стекло фрамуги, ветер из порта залетал в приоткрытые створки окна, в комнате пахло морем и ржавым железом. Сказанные в рупор, невнятные доносились команды погрузки, раз от раза слышались пляшущие раскаты продвигаемого под кран товарняка.
Они уже почти все и закончили, подготовительные к приходу мастеров работы. Осталось счистить только кусок стены над камином — и все, можно было бы даже удалиться из дома на пляж, все же лето, воскресенье, Маруся могла и отпустить. С намерением побыстрее освободиться Серафима перетащила тяжелую стремянку к камину, взобралась снова и потянула мокрый отпузырившийся бордюр.
«Солдаты Антонеску!» — прочла она с изнанки.
Обрамленная жирной черной полосой, удаленная от газетных колонок широким полем, чтобы не пачкала близким соседством наши горькие сводки с фронта, городской газетой была представлена жителям и защитникам осажденной Одессы румынская листовка.
«Город перед вами, — говорилось в ней, — не только самый крупный порт на Черном море, но и ворота в плодородные степи Украины. Скоро вы сможете получить большие земельные наделы и привезти сюда ваши семьи, вас ждет процветание. Но доступно это будет исключительно тем, кто проявит бесстрашие при штурме. Если же кто-нибудь повернет назад, без жалости и сожаления будет расстрелян. В наступлении за вами всегда будут следовать пулеметы специального отряда. Солдаты! Будьте на вершине вашей судьбы!»
— Ты опять читаешь?! Сейчас время — читать?! — У Маруси глаза становились белыми, когда она злилась.
Читать было — не время.
Маруся перестала размазывать метлой известковую кашу, оцепенела.
— Безумная!
Но — ничего. Вот уже подпрыгнула, как молодая, выдернула из Серафиминых рук свисающую полосу, вот уже сгребла на полу оборванные обои в кучу, приплюснула ногой, замотала в лохматый рулон, в охапке потащила вон, рассыпая по коридору пыль и обрывки.
— Ну, никакого почтения к истории! — Серафима конечно же спустилась со стремянки и, постояв перед зеркалом, отправилась тоже во двор. Они встретились посреди двора на солнышке. — Ну, никакого археологического трепета!
— Безумная, ленивая и наглая! — ответила Маруся, уходя в дом. — Ищешь повод ничего не делать!
Серафима разворошила выброшенную в ящик охапку обоев, аккуратно вырвала листовку.
Из окон по-воскресному пахло горячим компотом, ванилью, где-то жарилась картошка. Три рыжих кота разлеглись на разогретых квадратных плитах дворового мощения перед подвальным окном бабушки Смульской, три черных — перед окном бабушки Замройской. В приямке окна бабушки Гончарук кудахтала привязанная за ногу курица, может быть, собиралась снести яйцо. Уже отцвело абрикосовое дерево, на нем завязались никогда не вызревающие в городе абрикосы — их съедали зелеными. Ласточки выстроили два гнезда под балконом флигеля, то вылетали оттуда, то возвращались. Горлицы слаженно стонали на карнизах под крышами, казалось, пляшут где-то поблизости незримые цыганки: а! а! а!
Как благодарна была Серафима Марусе за то, что она сумела исхитриться и они снова здесь, в этом дворе! Тут не упала бомба, сюда но влетел снаряд, здесь все естественно ветшало само собой — ссыпались потихоньку завитки лепнины на фасаде флигеля с террасой, обламывались круглые балясины террасы, из двух мраморных ваз на акротериях одной уже не было, другая качалась. Но войной их двор не тронуло, даже тополь не сгорел, хотя именно в тополь, в густую его крону однажды, когда Маруся дежурила на крыше, упала зажигательная бомба, застряла между ветвей, но не зажглась, и тополь - вот! — цел и высок, прям, как веретено.
Было только самое начало лета, конец мая. Дворовые кошки еще по-весеннему скреблись о тополиный ствол, раздирая кору. На голой лозе дикого винограда совсем недавно лопнули красные почки, и из каждой одновременно выпростались пять красных шерстистых созданьиц, пять щербатых листочков, как костерик из пяти пламенных языков, В их дружной повадке, в самой идее одновременного рождения угадывалась игра, какая-то уловка для веселья. И вот — так быстро! — это уже густая темная зелень зрелого лета, и понятно, что из одного рождающегося узла на лозе вышло не пять листьев, а один пятерной, и независимость их друг от друга была только кажущейся.