Ричард Форд - Трудно быть хорошим
Но ботинки, тяжелая каска (с твоим собственным номером), черный блестящий непромокаемый плащ, твой собственный топорик! — все это приводило в упоение, потому что символизировало взрослое дело в том мире, в котором, как считалось, мы не доросли (пока) даже до выпивки. И вот как-то поздно вечером, мне было тогда шестнадцать лет, мы мчались по шоссе, ведущему к побережью, надеясь не упустить пожар, вспыхнувший в одном из летних домиков на берегу океана (как оказалось, виновниками его были дети, залившие в газонокосилку вместо бензина жидкость для барбекью), и тут-то перед нами на дороге возник вихляющий вонючий грузовичок, в котором — чихая на всю важность нашего дела, свободный от гражданской (и всякой иной) ответственности, как любая свинья, — сидел за рулем пьяный Хряк Снид.
Мы посигналили ему фарами, включили несколько раз сирену — мне интересно, уже в настоящее время, что он в ту минуту вообразил себе. Боже, красноглазое ревущее чудище дышало в затылок Хряку Сниду — великая механическая свинья всей вселенной и далеких миров! Когда бедняга Хряк Снид, пьяный и омерзительно вонючий, едва похожий на человека, почти рядом уже с собственным домом свернул, наконец, уступая нам дорогу, и мы — дети с Франт-стрит — поравнялись с ним, я отчетливо услышал наши давние крики: «Хряк! Хряк! Хряк! Хряк! ХРЮ-ХРЮ-ХРЮ! У-У-У!» И мне показалось, что я узнал среди них и свой голос.
Вонь от его грузовика еще какое-то время цеплялась за пожарную машину, в которой мы сидели, откинувшись назад настолько, что могли смотреть только вверх, на звезды, казалось, затянутые черным колеблющимся кружевом веток, с двух сторон склонившихся над узкою дорогой деревьев, — потом она постепенно перешла в едкий горелый запах спаленной газонокосилки, а затем растворилась в чистом соленом ветре, дующем с океана.
Возвращаясь обратно уже в темноте и проезжая мимо свинарника, мы заметили необычно яркий свет керосиновой лампы в том стойле, где жил Хряк Снид. Значит, он добрался благополучно до дома. Что он там делает — уж не читает ли? — гадали мы. И вновь я услышал хриплые ребячьи крики, визги, хрюканье — чисто животный способ нашего с ним общения.
Не могу понять почему, но то, что его свинарник однажды сгорел, привело нас в изумление.
Может быть, потому, что «Стрэтемские добровольцы» давным-давно привыкли воспринимать как нечто неизбежное на пути из Эксетера к взморью полуразвалившееся, изливающее зловоние обиталище Хряка Снида — смердящий ориентир в теплом летнем вечернем воздухе, неизменно вызывавший у проезжающих недовольные стоны. Зимой из печной трубы над стойлом, где жил Хряк Снид, привычно попыхивал дым, а возле корыт, стоявших на улице, вечно толкли месиво изгаженного снега свиньи, часто пыхтя, словно живые печки. От рева сирены они бросались врассыпную. Возвращаясь по ночам с очередного пожара, мы не могли удержаться, чтобы не включить сирену, проезжая мимо жилища Хряка Снида. Уж слишком весело было представить себе переполох, который она там вызывала: панику среди свиней, самого Хряка, охваченного ужасом, и как они сбиваются все в кучу, с пыхтением и визгом налезая друг на друга, чтобы укрыться в середине стада.
И в ту ночь, узнав, что загорелся свинарник Хряка Снида, мы, дети с Франт-стрит, тоже вообразили себе веселое, быть может, чуть кретинское зрелище. Мчась по шоссе, ведущему к побережью, включив на полную мощь фары и мигалку, то и дело врубая сирену — чтобы выбить последние проблески разума из этих свиней — мы были в каком-то приятном возбуждении и беспрерывно шутили на «свинские» темы, придумывая самые фантастические версии причины пожара: как у них сначала была пьяная вечеринка, у Хряка и его свиней, и Хряк одну из них жарил (на вертеле), а с другой танцевал, и один боров, пятясь задом, въехал в печь и обжег свой хвостик и опрокинул бар, а та свинья, с которой Хряк прежде танцевал чаще всего, была в дурном настроении, потому что в этот раз Хряк танцевал-то не с ней… но когда мы приехали на место, нам стало не до шуток. Это был самый большой пожар, который не только нам, детям с Франт-стрит, но и ветеранам из «Стрэтемских добровольцев» когда-либо доводилось видеть.
Жесть на крышах низких сараев, примыкавших к свинарнику, свернулась и кое-где полопалась. Горело здесь все — сам хлев, поленницы дров возле него, сено, восемнадцать свиней и Хряк Снид. Да еще запас керосина. К тому же большая часть стойл в свинарнике была завалена на два-три фута от земли неубранным навозом. Как сказал мне один из ветеранов «Стрэтемских добровольцев», «уж там жарко, будь здоров, даже дерьмо горит».
Жарко действительно было. Нам пришлось отогнать машины подальше; мы боялись, что новая краска или новые шины начнут пузыриться от жары. «Нет смысла расходовать воду», — сказал нам брандмайор. Мы облили из шлангов деревья вдоль дороги, мы облили лесок за хлевом. Ночь стояла безветренная и очень морозная, снег лежал сухой и мелкий как тальк. Деревья, стоявшие в сосульках, тут же трескались, когда на них попадала вода. Брандмайор решил предоставить огню сделать свое дело; так меньше будет хлопот. Наверное, было бы очень впечатляюще, если бы я рассказал, что мы слышали вопли и визги, если бы я рассказал, что мы слышали, как с громким звуком лопаются в пламени раздувшиеся свиные туши — или как, еще раньше, свиньи колотятся своими опаленными боками о дверь хлева. Но к тому времени, когда мы приехали, эти звуки уже прекратились; они ушли в небытие; и теперь мы могли только представлять их себе.
Вот урок для писателя: понять, что звуки, которые возникают в нашем воображении, могут звучать отчетливее и громче всех других звуков, которые мы слышим в жизни.
К тому времени, когда мы приехали, даже шины на грузовике Хряка Снида уже лопнули, бензобак взорвался, а ветровое стекло разлетелось. Так как мы всех этих событий не видели, мы могли только догадываться, в каком порядке все это происходило.
Если ты подходил слишком близко к хлеву, от жары у тебя начинали курчавиться ресницы — под веками нестерпимо жгло. Если же отходил слишком далеко от него, тебя пронизывал холод зимней ночи, привлеченный огнем. Прибрежная дорога вся заледенела от расплесканной нами воды, и (около полуночи) какой-то мужчина в кепке с эмблемой «Тексако» и куртке-штормовке слетел на своей машине в кювет и не мог без нашей помощи вытащить ее обратно. Он был пьян, и с ним была женщина, которая годилась ему в дочери, возможно, она и была его дочерью. «Хряк!» — теперь орал мужчина с эмблемой «Тексако». «Хряк!» — орал он в пожар. «Если ты там, Хряк — ты, придурок, давай сваливай оттуда к чертовой матери!»
Больше, до двух часов ночи, не раздавалось никаких звуков, кроме случайного взвизга полос жести, которые, корчась, отрывались от прогоревших стропил. Около двух часов крыша рухнула внутрь; она упала с шелестящим шорохом. К трем часам не стало стен. От растаявшего вокруг снега образовалось озерцо, которое, казалось, окружало пожар со всех сторон и подступало почти к груде горящих обломков. По мере того как таял снег, пожар угасал как бы изнутри.
А какой при всем этом был запах? Разогретого солнцем скотного двора в середине лета, раздражающий, неприятный запах золы со снегом, бьющий в ноздри запах спекшегося в огне навоза — и пробивающийся сквозь все это запах коптящегося бекона. Так как ветра не было, а пожар потушить мы не пытались, надышаться дымом нам не пришлось. Когда оставался час до рассвета, мужчины (то есть ветераны) ушли, оставив нас приглядывать за угасающим пожаром. Мужчины всегда так делают, когда работают вместе с мальчишками: они делают то, что им нравится, а то, что не нравится, поручают мальчишкам. Мужчины ушли выпить кофе, как они сказали, но когда вернулись, от них пахло пивом. Огонь к этому времени опал настолько, что можно было начинать прибивать его к земле. Первыми к операции приступили мужчины; когда им надоело, они перепоручили это нам, мальчишкам. На рассвете мужчины снова удалились — позавтракать, как они сказали. При свете утра я уже различал лица некоторых моих приятелей с Франт-стрит.
Когда мы остались одни, кто-то из нас с Франт-стрит вдруг затянул — сначала очень тихо. Может, это был даже я. «Хряк, Хряк», — позвал кто-то из нас. Возможно, отчасти потому я и стал писателем, что и мне это было не чуждо, и я понимал, что нас толкало на это. Мне никогда не было дела до того, что неписатели называют хорошим или плохим «вкусом».
«Хряк! Хряк! Хряк! Хряк! ХРЮ-ХРЮ-ХРЮ! У-У-У!» — кричали мы. Тогда я впервые понял, что очень часто насмешка — просто одна из форм сострадания. И тогда я приступил к этому; я начал свой первый рассказ.
— Дерьмо, — сказал я — потому что все стрэтемские добровольцы начинали каждое предложение со слова «дерьмо».
— Дерьмо, — сказал я. — Хряка Снида там нет. Он хоть и чокнутый, — добавил я, — но не такой дурак.