Татьяна Москвина - Позор и чистота
– Было уже.
– Ты ведь не стальная. Здоровье уже не то. На что жить, мама? На что мы будем жить?
– На то жить, что работать иди, б..! Иди как люди работать и дочь содержать! А я наконец лягу-прилягу и поболею, как человеку положено в шестьдесят девять почти лет!
– Я дом купила и три года тебя содержала. Ты что хочешь помнишь, что хочешь не помнишь.
– Да уж я не знаю, как бы мне так удачно башкой шандарахнуться, чтоб забыть, на какие деньги ты этот дом купила. В позоре твоем живу!
– Что за слово дурацкое выдумала! Почему позор?
– Хорошее русское слово. Правильное!
……………………………………………………………………
Нина Родинка вспоминает:
– Я принадлежу к поколению людей, чья жизнь разорвана на две части примерно в середине, если нацеливаться на семидесятилетний срок заключения на земле. В таком положении находились за историю человечества многие поколения. Как воскликнула Ахматова, «мне подменили жизнь!» Самое бессмысленное занятие для лиц с «подмененной жизнью» – это сравнивать две половинки, пытаясь понять, к добру или к худу была перемена.
Однозначно, к худу! В любом случае к худу, даже если перемены общества были доброкачественны. Люди с разорванной посередине жизнью всегда «с двойным дном». Вообще-то это, как правило, предатели.
Когда мама спросила меня в семь лет, какое мое самое большое желание, я ответила – мир во всем мире и чтоб воскрес дедушка Ленин. Положить мне теперь с прибором, которого у меня нет, на мир во всем мире и видала я дедушку Ленина в гробу и желаю нынче, чтоб гроб этот поглубже закопали. Дура ты оболваненная, девочка с русой косой и чистыми глазенками, плюю на тебя и отрекаюсь от тебя совсем.
И преданная девочка смотрит глазами, полными слез, на саму себя, обожравшуюся трупом времени.
Поэтому настойчиво советую все-таки держаться Г. Бога.
В Г. Боге невозможно разочароваться – потому что о нем ничего нельзя узнать, слава богу.
……………………………………………………………………
После триумфа на концерте «Ужей», когда нашлась такая весомая ниточка, ведущая к Валерию Времину, Карантина как-то замерла. Она отлеживалась в комнатке на втором этаже, которая для нее в свое время и предназначалась, но предназначения не выполнила. Постепенно туда перекочевал фатально копящийся в любом жилище хлам, но Карантине было и так хорошо. Закопаться в старые вещи. Никуда не спешить. Забыть… Она отрыла свой халатик, стеганый, голубой сто лет назад. В комнатке стоял даже старый черно-белый телевизор и работал – блаженство!
Родина обступила блудную дочь снаружи и уже сочилась жирными ручейками внутрь. Карантина чувствовала, как ее разносило от маминых супов и поглощаемых у экрана семечек. Как размякала воля. Как тянуло остаться здесь навсегда и ничего не хотеть.
А что? Устроиться куда продавщицей. Или в кафе… Может, замуж выйти – за разведенного шофера, которому еще лет восемь алименты платить… «Жигули» в кредит… шашлыки по воскресеньям…
– Нет! – кричал внутренний голос. – Non! Rien de rien! Нет, это смерть, это летаргия, это морок! Туда, туда, на сцену, на арену, где кипят котлы, где слепят прожектора, там должна быть Ника и ты – возле нее. У Ники будет настоящая свадьба, настоящий муж, настоящие брюлики. Не то что у тебя. Ты-то знаешь цену своим камешкам, вруша трехгрошовая. Ни разу в жизни реальную цену не сказала того, что на тебе надето-нацеплено…
Но мама! Вот стена-то тюремная. И слова такие колкие, древние подберет, чтоб до сердца доткнулись. «Позор»! Уж прямо свое собственное тело и продать нельзя. Дубина старорежимная.
– Какой такой позор? Я полюбила мужчину, я дочку родила, я не виновата, что он не женился!
– Еще не хватало на тебе жениться. По вагон-ресторанам шлялась и мужиков в туалете обслуживала, тебя Сашка Голубев снял и всем Ящерам рассказал. Вот мы ведь по-тихому не можем…
– Да не узнала я его. Он сопля был, когда в армию уходил.
– А он тебя узнал. Прямо ты у нас незабвенная. А я сижу дура дурой, думаю, дочка на фармацевта учится.
– Я училась…
– Училась она одним местом.
– А что ты к моей п… привязалась? У тебя своя была, вот своей и командуй.
– Я за мужем жила и дырками не торговала. Кто дырками торгует, тот называется проституткой и никакого другого имени для него нет. Если ты считаешь, что кругом права, так, может, ты своей дочери хочешь такой судьбы? Хочешь, чтоб Верка такая же стала? Хочешь, зараза, дочку теперь продавать, да? – восклицала Валентина Степановна, размахивая сечкой.
Тут поспоришь, пожалуй, подискутируешь. Еле успокоила Карантина свою воинственную мать.
– Мамуся, ты про что говоришь, все в прошлом. Уже много лет. Ну, дура была. Я, честное слово, в Париже… ну, полы мою и клозеты скребу. Честно. Работа есть, они пижоны, им приятней белую женщину нанять… Я копила, ничего себе почти, квартиру снимаю – она как нора у кролика, мама, я… семь тысяч евро скопила. Что ты хочешь, мы все купим. Поезжай на юг отдыхать. В Тунис, хочешь?
Валентина Степановна продолжила шинковать, выразительно сопя. Тунис! Это Тамарке рассказать поржать. Море. Неужели оно бывает – море.
– В Тунис не поеду, в Севастополь бы можно, – сказала она твердо. – Там у Тамарки наколка есть на базе одной. Я ж тридцать два года без моря. С Пашей тогда на премию съездили в Сочи, с тобой с маленькой, и все, накрылось мое море медным тазом. Муженек мой, как развалился Союз, в год от самогонки сгорел, оставил меня куковать. Живи как знаешь, Валечка, а я пошел в рай для алкашей, где реки водочные, берега селедочные…
– Вот! Вот! Севастополь, отлично ты придумала. Русский город. Сейчас бархатный сезон. Фрукты… А мы с Никой в Москву съездим на пару дней. Что такого, мам, если Времин на дочь посмотрит? Сама знаешь, чего не бывает. Да она голубка такая, в любое сердце влезет.
– А ты сразу к горлу нож: кошелек или жизнь, да?
– Что ты, мам, все сделаем на мягких лапах. Все на мягких лапах…
5. «Он кусает меня»
Глава тринадцатая,
в которой Андрей хлопочет, сам не зная о чем
Камский, с которым Андрей тут же помирился, корил себя за неосторожность: ну, можно ли так травмировать влюбленных психов? Зачем тогда, в девятом классе, Елена Ивановна Кузнецова открыла ему глаза на Ленку Смирнову? «Она твои письма всем читает и комментирует, и на квартиру к Вирковичу ходит, а у Вирковича сам знаешь что творится…» Зато у Ленки были самые настоящие сине-зеленые глаза, и возле нее было свежо и тепло, как будто только что искупался и лег позагорать и никуда не спешишь. Пришлось рыдать, проклинать и письма требовать обратно – не отдала… Может, лежат теперь мои письмишки где-то в шкатулке, подрастают в цене… А Ленка показывает третьему мужу на экран и гордо объявляет: он меня любил! Да нет, не тебя так пылко я любил. Разве мы вообще любим друг друга, а не отблеск мечты?
Видит Андрейка небесную чистоту в оторве, которая на любой зоне была бы у хлеборезки, – и пускай видит. Где бы найти такую оптику, чтоб словить парочку плотных иллюзий.
Вообще, видимо, в тот вечер разбушевались городские бесы – в баре «Чумадан» kazarozу помяли два троцкиста, а потом уже на улице у него отобрали мобилу и плащ натуральные гопники, без ярлыка. Погулял в реале!
А душу Андрея терзали подозрения. Что, если… Взять хотя бы вечно улыбающуюся Наташу-директоршу, с которой Эгле живет на одной квартире, это факт известный. Сладкий шелестящий голос, карикатурная женственность… но ведь эдак можно всюду заподозрить порок. Кто их разберет? Раньше дружили два парня или две девчонки и никому в голову ничего, а теперь!
«Но ты сам попался на удочку, – подумал Времин. – Стал отыскивать грязь. Они этого и хотят. Они вставляют мне в глаза свое кривое зеркало тролля, чтоб я видел уродов вместо людей. Я должен служить своей любви и верить только своей любви. Как те принцы, которые моментально влюблялись в портрет красавицы, доставленный чужеземным послом. Что здесь невероятного? Если люди молятся изображению Бога и верят в его чудотворную силу, почему влюбленный не может обожать тот образ, что сияет в его душе? Разве он – не истина? Что тогда истина?»
Поймав себя на этом пилатовском вопросе, Андрей улыбнулся в душе. Он многое проделывал так – в душе, оставаясь внешне бесстрастным. От постоянного тренинга душа его росла и крепла на больших скоростях. Это было опасно. Он уже стал время от времени выпадать из реальности, подолгу погружаясь в сладостный обморок, наслаждаясь ослепительными образами и сказками внутри себя.
Чаще всего Андрей видел картину венчания его и Эгле, но не в церкви, а в осеннем лесу, при сиянии солнца. Он был в малиново-голубом, а Эгле в сине-золотом, формы земных одежд не имеющем, а величальную им пели басы дубов, сопрано берез и тенора осин… и кто сказал, что сумасшедшие несчастливы, тот не был сумасшедшим.
Вернувшись в Москву, Андрей быстренько раскидал дела, добавил на им же созданный сайт «Ужей» новости о питерском концерте и отправился к маме. Сводить Карантину с дядькой-Валеркой он не собирался, но дядьку следовало, по крайней мере, предупредить. А где он теперь и кто ему целует пальцы – могла знать только мама.