Кетиль Бьёрнстад - Пианисты
За фортепиано сидит новый пианист.
Этот пианист — я. Аксель Виндинг.
Вгони их в транс, Аксель!
Я крепко держусь за эти слова. Слова девушки, которую я люблю. Которые она сказала мне почти по неосторожности, но отныне они нас связывают.
Я замечаю сдержанность публики — этого большого зверя. Только что под «Солнцем» Мунка, под его «Историей» и «Альма Матер» произошла сенсация. Публика получила то, чего жаждала. А нет ничего ужаснее, чем усталая и пресыщенная публика. Теперь ей в самую пору разойтись по домам. У нее в кишечнике бродят газы, и она старается по возможности беззвучно их выпустить. Люди уже думают о предстоящем ужине. Кто-то покашливает, не имея в виду ничего плохого. Большая часть публики — родственники, а я связываю это слово с болезнями, несчастьями и смертью. Но ведь Конкурс молодых пианистов и свидетельствует о болезнях, несчастьях и смерти. И о триумфе. Победителя.
Я сижу за роялем, и, мне кажется, слышу звук газов, нашедших в конце концов выход. Какая-то женщина во втором ряду рыгает. Мужчина в четвертом ряду кашляет. Я думаю, что эти гнилые тела собрались здесь, в зале, потому, что кто-то должен победить на этом конкурсе. Едко пахнет уксусом, прокисшим вином. Вгони их в транс, Аксель! Теперь это мой единственный шанс. «Лунный свет» Дебюсси. После бравурного номера Ани это единственный правильный выбор. Я еще не потерял надежду. Аня, конечно, виртуоз, но где же душа? Моя задача — обнаружить душу. Аня выбрала бешеные, жизнеутверждающие каскады. А я должен растрогать публику своего рода замшелой меланхолией, должен успокоить их вздутые кишечники и нервные сердца прекрасным звучанием, сдержанностью, достоинством. Я сижу за фортепиано, и у меня дрожат руки. Под счетом подведена черта. Руки должны быть спокойны. «Лунный свет» — произведение банальное, откровенное в своем настроении, технически нетрудное, но очень прозрачное. Я поставил на эту вещь, потому что знаю, что владею редким мягким туше.
Это я позаимствовал у Рубинштейна. Выступая однажды по телевизору, он сказал, что при исполнении лирических произведений он предпочитает использовать среднюю педаль. Отказывается от открытых струн, и рояль приобретает прозрачное звучание, как было в игре Дину Липатти, умершего молодым. Я начинаю с хрупких терций. Ре-бемоль мажор. Моя любимая тональность, полная внутреннего напряжения, она всегда заставляет слушателей насторожиться. Дебюсси знал, что делает. Я чувствую, как ко мне возвращаются ощущения, правильное настроение, внимание. Несмотря ни на что, я играю, чтобы победить. И должен об этом помнить. Мои друзья этого ждут. Все остальное будет скандалом. Каждый день я занимался намного больше, чем другие шестнадцатилетние, я это знаю. Музыка стала одержимостью, чем-то всепоглощающим, и, хотя я играю, чтобы победить именно сегодня, я чувствую действие музыки, чувствую, как гармония и звук овладевают мною, я играю с тем жаром, который зажгли во мне встречи с Аней Скууг. Смогу ли я произвести на нее впечатление своим Дебюсси? Слушает ли она меня за дверью сцены, как я слушал ее? Что-то не верится. Она пребывает в собственном мире. Непохоже, чтобы хоть что-то из окружающего ее волновало.
Я играю. Но продолжаю думать. Меня отвлекает мысль о том, что отец и Катрине тоже сидят в зале. В пятом ряду. Когда я раскланивался, я их видел, две тени. Мне не нравится, что они здесь присутствуют.
Но меня требует музыка. Наконец я целиком погружаюсь в нее. Так, как этого хотелось маме. Так, как этого отчаянно хочется Сюннестведту ради собственной репутации, а еще потому, что он, вопреки всему, любит меня. Через несколько секунд я чувствую, что овладел собой, что руки больше не дрожат, что волнообразные арпеджио в левой руке не звучат назойливо или напыщенно. За всеми звуками Дебюсси кроется холодный интеллект, этот композитор не выносил сентиментальщины. Мама всегда это чувствовала. «Ты только послушай его!» — восклицала она иногда, слушая по радио какой-нибудь концерт. «Послушай! Он работает на публику! Эти противные искусственные паузы! Он сам в них не верит!»
Я дошел до самого прозрачного, словно отрешенного от всего земного, последнего раздела, в котором звучит реприза основной темы, но на фоне заключительного аккорда, а не начального. Гениальный композиторский прием, дерзко украденный у Эдварда Грига. Но ведь все композиторы крадут друг у друга. Я замечаю, что кое-что мне удается, хотя до полного успеха еще далеко. Я это чувствую по сосредоточенности зала, по недостатку тишины, по не открывшемуся еще пространству или отсутствию красок, которых я не вижу, когда закрываю глаза. Этот кошмар знаком всем музыкантам. Скоро истекут отмеренные мне минуты, и моя вера в Дебюсси вдруг ослабевает вместе с верой в правильность моего толкования его музыки. Я беру септаккорд и позволяю ему звучать как можно дольше, так что тема почти замирает, потому что любую вещь можно исполнить медленно, но не любая выдерживает быстрый темп. Это одна из пустых фраз Сюннестведта, однако в ней содержится истина. Поэтому я часто предпочитаю играть медленнее, чем другие, так, как играл мой великий герой Гленн Гульд, он так медленно играл Первый фортепианный концерт Брамса с Нью-Йоркским филармоническим оркестром, что Леонард Бернстайн даже заранее предупредил об этом публику. Просто из страха. Стоя за пультом, всемирно известный дирижер объявил, что не разделяет интерпретацию солистом этого произведения. Теперь я должен отвечать за свое толкование «Лунного света» Дебюсси. Но этот волшебный септаккорд не производит никакого впечатления. Во всяком случае, до тех пор, пока я не позволяю теме почти совершенно исчезнуть. Раствориться. Да, неожиданно я играю так медленно, что мог бы вздремнуть между каждым аккордом. И это действует. Что-то происходит. В зале появляется наэлектризованность, которой я так ждал. Справа от меня я ощущаю присутствие трех членов жюри, они словно тени. Наконец-то эти старые бездельники поймут, с кем имеют дело. Если я так сыграю конец, мое понимание произведения окажется глубже, чем понимание Ани Скууг. Это будет означать, что мое мастерство создало глубину звучания. Будет означать, что мне это удалось.
До цели остается одна минута. Я сосредотачиваюсь на последнем, сдержанном сердечном вздохе Дебюсси. Он предназначен Ане Скууг, даже если она меня не слушает. Но в это мгновение из зала доносится какой-то крик. Громкий и отчетливый. Я вздрагиваю так, что чуть не допускаю грубую ошибку. Правильно ли я слышал? На мгновение мне кажется, что меня просто подвели нервы, но я слышу его снова. Кто-то кричит. Кто-то встал в пятом ряду. Слышится высокий, пронзительный женский голос. Женщина кричит: «браво!» Да, она кричит: «браво!» Я в полной растерянности, мне хочется повернуться к залу, но тогда я сам грубо нарушу мною же созданное очарование. Я еще не доиграл пьесу. Я в самом конце. Кто-то нарушил для меня магию музыки, испортил все самым изощренным образом, крикнув одобрение в неподходящий момент. До чего же презрительно и враждебно звучат эти крики «браво!» по сравнению с теми, настоящими, восторженными, которые обрушились на Аню Скууг всего несколько минут назад! И мне приходит в голову, что это проделал необыкновенно злой или нездоровый человек. В зале возникает беспокойство, кто-то смеется, другие ахают от неожиданности или от зловредной радости. Крики «браво!» посреди исполнения! Такого еще никогда не случалось, во всяком случае в этом зале. Аула не место для скандалов. Эти пронзительные «браво!» врываются в заключительные терции. Последнее презрение. Лунного света больше нет. У меня дрожат пальцы. Я не готов доиграть пьесу теперь, когда почти покорил публику. Я продолжаю играть, красный как рак. Клавиши сливаются у меня перед глазами. Лишь моторная память позволяет мне брать правильные аккорды. Крики не смолкают. Там, в зале, возникает возня. Кто-то наконец схватил женщину, которая таким образом выразила мне свое презрение. Она что-то кричит. Я опускаю голову и делаю вид, что ничего не заметил. В глазах у меня слезы. Кричащую женщину выносят из зала под звуки последнего ре-бемоль-мажорного аккорда. Я встаю, мне нехорошо, но я успеваю увидеть, что женщина, которая в это мгновение скрывается за красными портьерами в глубине зала, — моя сестра Катрине Виндинг. Отец остается сидеть в пятом ряду и виновато, с мольбой смотрит на меня.
Раздавшиеся аплодисменты звучат искренне, потому что я все-таки сумел доиграть до конца. Но эти звуковые волны не выражают восторга. Только сочувствие. Надо поскорее закончить выступление. Я раскланиваюсь и иду к двери.
ВыборАня, Ребекка, Маргрете Ирене и Фердинанд ждут меня за дверью. С вытаращенными глазами.
— В чем дело, Аксель?
— Кто она, эта сумасшедшая?
— Я бы ее пристрелила! Заживо содрала бы с нее кожу!
— Так нельзя!
— Это мерзость!