Эдмунд Уайт - История одного мальчика
— Вы очень заняты?
— Нет. Несколько минут у меня есть. В чем проблема?
— Разводятся мои родители.
— Это тебя беспокоит?
— Да. То есть, наверное.
— Ты будешь жить с матерью?
— Да.
— А с отцом хотел бы жить?
— Нет.
— Ты не любишь отца?
— Господи, конечно люблю!
— Может, ты не хочешь, чтобы родители разводились?
Сквозившее в его взгляде сочувствие вынудило меня сказать „не хочу“. Сказав это, я осознал, что одна-единственная лживая фраза превратила меня в сказочного персонажа — совсем как в театре марионеток: „Я не хочу, чтобы они… не хочу“. Я почувствовал, что становлюсь красивее. У меня затеплилась надежда, что священник пригласит меня к себе домой и примет заботу обо мне на себя, или по крайней мере расскажет моей маме, как чудесно я себя вел. Я надеялся, что священник поведает своим прихожанам о замечательном маленьком мальчике, который был у него однажды в дождливый день.
— Могу я что-нибудь сделать? Чтобы они снова сошлись?
— Скорей всего нет. Ты можешь молиться за них, за то, чтобы оба приняли наилучшее из решений.
Я опустил глаза, но подумал, что в молитвах нет никакого проку. Поднявшись, я поблагодарил священника. Он проводил меня до двери и велел приходить еще. Мне стало интересно, возьмет ли он меня на руки, но этого он не сделал. Взамен он протянул мне руку, что мне не очень понравилось, поскольку я не знал, как надо ее пожимать. К тому же в этом жесте я углядел попытку отнестись ко мне с уважением, как к самостоятельному молодому человеку. А я не был уверен, что хочу быть таковым.
Роль не по годам развитого ребенка, которую я взял на себя в этом мире, удавалась мне лишь потому, что мир казался таким же нереальным, как сцена, прорезаемая лучами прожекторов и лишенная четвертой стены, дабы многочисленная, но невидимая во мраке публика могла насладиться зрелищем. За каждым моим шагом зорко следили. Если я поворачивал направо, а не налево, кто-то заботливо обращал на это внимание. Если я повторял волшебные слова, их записывали и считали приказом. Эти зрители, несомненно, существовали, хотя я еще не успел их узнать, однако тот бессловесный спектакль, что они смотрели и где я играл решающую роль, был всего лишь подобием подлинных чувств. Эти слезы были из клея. Постепенно до моего сознания доходило, что я становлюсь весьма важной персоной, публика же предчувствовала это с давних времен. Кто они были, эти зрители? Я вглядывался в вечернее небо, надеясь увидеть их в развевающихся на ветру белых мантиях с пропитанными кровью подолами. Когда у меня бывал сильный жар, я слышал их голоса.
Мы переехали в город, расположенный в сотне миль к северу, и там поселились в роскошной гостинице, уютной и респектабельной, с неглубоким мраморным бассейном для золотых рыбок в вестибюле и маленьким бархатным канапе в лифте. На последнем этаже, в подсобке рядом с двойными дверьми, выходившими в бальный зал, специальный работник занимался утюжкой и чисткой одежды. Окна бального зала всегда были занавешены и украшены тяжелыми портьерами, но я нашел маленькую, не выше двух оконных стекол, дверь, которая вела на узенький балкончик. Балкончик этот явно не использовался по прямому назначению и представлял собой всего лишь посыпанную гравием полоску битума с ограждением из каменных декоративных урн. В хорошую погоду я прятался на этом потайном балкончике и читал. Больше всего мне нравилась книга о пропавшем дофине. Иногда в бальном зале появлялись длинные банкетные столы, накрытые скатертями и украшенные букетами цветов, а между ними — ряды бархатных с позолотой кресел. В другие дни в зале оставались только лишенные скатертей обшарпанные деревянные столы на круглых металлических ножках, да затхлый запах табачного дыма.
В раннем детстве я почти не знал свою мать. Дома она бывала редко, и я оставался на попечении няньки. По ночам, когда я уже лежал в постели, мама, прежде чем надолго уйти из дома, иногда на минутку присаживалась рядом со мной. От нее исходил крепкий запах незнакомых духов, а лицо ее тускло мерцало под большой, закрывавшей подбородок вуалью — сеткой с вытканными там и сям летящими черными птицами. Руки ее были затянуты в белые, отталкивающе мягкие кожаные перчатки. Своим высоким, резким и дрожащим голосом она пела мне „Мы встретимся с тобой в пору цветенья яблонь“. Казалось, во время пения птицы начинают шевелиться, и я воображал, впадая в дрему, что и они исполняют для меня серенаду.
Теперь я виделся с ней намного чаще, и она стала для меня более реальной. У нее были чудесные карие глаза, ясные и проницательные, взгляд которых менялся вместе с ее переменчивым настроением — точно так же, по слухам, жемчуг реагирует на украшаемые им разные тела. Задев ее чувства, нетрудно было довести ее до слез. Когда она плакала, я приходил в отчаяние и не отставал от нее, пока она не успокаивалась. Я хотел, чтобы она была счастлива и, накопив денег, покупал ей подарки. Если она ими пренебрегала, у меня портилось настроение и опускались руки. Но при всем при том она умела концентрировать внимание. Будучи от природы женщиной расточительной и импульсивной, она, тем не менее, иногда надевала очки, подпирала рукой подбородок и часами обдумывала правовой или деловой документ. Она совершенно неподвижно сидела на краешке стула, едва касаясь ногами пола, потому что была очень маленького роста.
Она не обладала чувством юмора, разве что по провинциальному вульгарно хохотала, услышав глупую или сомнительную шутку. В такие моменты она делалась похожей на свою мать, неграмотную фермершу, которая хлопала себя по коленкам, покатываясь со смеху над россказнями коммивояжера, а потом, расправив перышки, точно промокшая птица, вновь начинала трезво смотреть на вещи. Мама не питала никакого интереса к „теории“, как она именовала идеи. Ее интересовали только планы и конкретные договоренности — все детали повседневной жизни. На них сосредоточивалось все ее внимание, и изучение их вызывало у нее приятное чувство, что она ведет упорядоченную жизнь. Планы причиняли мне сплошные страдания. В тот миг, когда из бардачка в машине извлекалась карта или листался календарь, я погружался в воспаленные фантазии.
Мамин интерес к планам и договоренностям сосуществовал с весьма своеобразным представлением о том, в чем эти договоренности должны заключаться, и безумными капризами, которые могли уничтожить всё, чего она так методично добивалась. Наивная и гордая в период своего развода, она хотела сохранить не только деньги, но и престижный адрес. Она решила, что мы втроем поселимся в этой дорогой гостинице, в однокомнатном меблированном номере с двумя односпальными кроватями, а мы с сестрой будем по очереди спать на полу. Впервые в жизни наша мама устроилась на работу, к тому же на такую, где ей приходилось задерживаться допоздна. По вечерам она ходила на свидания или сидела в ночных клубах в центре города. Поскольку дома она бывала редко, ужинал я большей частью в одиночестве, в гостиничной столовой. Сестра, дабы избежать моего общества, ела в другое время.
До развода маме почти никогда не приходилось выписывать чек. Ныне же наше финансовое положение изрядно пошатнулось, и мы едва не оказались на мели. Мама купила норковую шубку, но экономила на еде, купила аляповатой расцветки „Линкольн“ с открывающимся верхом, но отказалась вести сестру к ортодонту, отправляла нас в дорогостоящие летние лагеря, но не поездом, а автобусом. В те редкие вечера, которые она проводила дома, она много пила и слушала сентиментальную музыку. В одну из зим она так заездила пластинку „Час настал“, что отверстие в центре увеличилось до размера десятицентовика, но тоскующий голос все равно не умолкал. Другой зимой тот же голос, гнусно вибрируя, пел „Теннесси-вальс“.
Когда мама приходила в уныние, от ее тела исходил запах физического отвращения к самой себе; вздыхая и стеная, она расправлялась с этим своим чувством, точно с горой белья, которую должна была перестирать, точно с грязной и тяжелой, унизительной работой. Потом происходило что-нибудь хорошее. Кто-то говорил ей комплименты или же к ней проявлял интерес мужчина, и — вуаля, она уже не только ни в чем не уступала другим людям, но и во всем их превосходила. Кошмарная стирка бывала позабыта. Сидя в своем кресле, она расправляла плечи, и на лице ее играла улыбка Первой Леди.
Множество праздничных вечеров, в том числе и те, когда мне исполнилось восемь, девять и десять лет, я провел с мамой в ночных клубах. Дабы сэкономить деньги, она делила на двоих простое блюдо из макарон, а потом, пока мы жадно разглядывали мужчину у стойки, порцию за порцией заказывала виски со льдом. Обратил ли он на маму внимание? Пришлет ли он ей стаканчик виски? А может, его отпугнет мое присутствие?
Мама познакомилась с красавцем гораздо моложе нее, который хотел, чтобы она купила ему лагерь для рыболовов в Кентукки. К счастью, из-за его алчности ей в конце концов пришлось его бросить. Однажды, когда мы ехали к нему в Кентукки, мама настроила приемник на станцию, передававшую песни в стиле „хиллбилли“, а мы с сестрой принялись пародировать южный акцент и слащавые тексты. Как только мы приехали, красавец, усатый и надушенный, повез нас рыбачить на лодке, взятой напрокат. Шел дождь. Никто ничего не поймал. Когда красавец забрасывал удочку, все должны были хранить полное молчание — будто бы для того, чтобы не сглазить. Ночью мы с сестрой спали на койках в доме сестры красавца. Мама выглядела непривычно ошарашенной и обращалась с нами так вежливо, словно мы с сестрой были гостями, которых она почти не знала. Она говорила о наших достоинствах, о своих неприятностях, о своей способности восстанавливать силы. Красавец положил мне на плечи свою сильную руку, но когда мама вышла из комнаты, тут же ее убрал. Вечером его семья устроила совместные посиделки с нашей. Взрослые непринужденно болтали, передавая друг другу миску с орехами и щипцы. Удалось полакомиться и молчаливым детям в пижамах, заляпанных апельсиновым соком. Мама пыталась уговорить нас поселиться в этом грязном доме, пропитанном запахом топленого сала. Она уже теряла интерес ко мне и охотно отдала бы меня на попечение этого красивого кретина.