Ричард Харвелл - Колокола
— Ты кто такой? — спросила она. — И что ты здесь делаешь?
Я был немедленно покорен уверенностью ее голоса и чистотой произношения. Ни отзвука деревенского говора. Я сразу же понял, что эта девочка была из высокого сословия, выше даже, чем мальчики-певчие, насмехавшиеся надо мной. И как бы близко ни стояла она ко мне сейчас, было совершенно очевидно, что никто в целом мире не был для меня более далек.
Она крепко сжала Жан-Жака в руке, села на корточки, потом встала, держа змею перед собой, подобно тому как священник держит потир с вином для причастия. Она была на голову выше меня, и у нее было удивительное лицо — словно холст для изображения эмоций: любопытство в нахмуренном лбу, осторожность в прищуренных глазах, смущение в ямочке на подбородке и чуточку веселья на губах, раздвигающихся в улыбке. Она внимательно осмотрела мое певческое одеяние:
— Ты монах? — По тону ее голоса можно было предположить, что змей она предпочитает монахам.
И снова я ничего не ответил.
— Когда я вырасту, — сказала она, подходя ко мне очень медленно, но при этом очень быстро произнося слова, — монахов вообще не будет, а будут только philosophes, и женщины смогут ими быть, даже если им не удастся управлять мануфактурами.
Когда она закончила говорить, Жан-Жак очутился совсем рядом с моим лицом. Он прекратил извиваться и безвольно таращился в темноту. Девочка посмотрела мне в глаза, Я отступил на шаг назад. Она снова приблизилась.
Когда она двигалась, ее платье шуршало. Скрипели жесткие черные туфли. Пару раз она угрожающе клацнула зубами.
— Если ты кому-нибудь скажешь, что здесь видел, я тебя прибью, — сказала она. И прошла мимо меня.
Я повернулся, чтобы посмотреть ей вслед, и только тогда заметил, что она хромает. Ее правая ступня была вывернута внутрь, и колено не сгибалось. Выходя из комнаты, она оглянулась и заметила, что я внимательно смотрю на ее ногу. К битве эмоций на ее лице присоединилась вспышка боли.
— Это очень жестоко — вот так вот глазеть, — сказала она. И ушла.
Я посмотрел в распахнутую дверь, потом закрыл глаза, чтобы пробежаться по всем ее звукам, отправленным с этого момента на хранение в мою память. Шорох ее платья и нежный голос заклинательницы змей разбудили мои чувства. Что это был за запах — в комнате все еще едва слышно пахло мылом и чем-то цитрусовым?
Я вернулся в главный проход и, прислонившись спиной к каменной стене, стоял там, пока не услышал шаркающую походку Ули, посланного разыскать меня.
Туда мы пришли затем, чтобы спеть на Воскресной Всенощной, и пели мы «Dixit Dominus»[17] Вивальди, вещь весьма виртуозную, гармоническую и благочестивую, способную впечатлить как гениев, так и богатых идиотов, дабы побудить последних к изменению их завещаний таким образом, чтобы это было наиболее прибыльно для аббатства. Домашняя церковь Дуфтов представляла собой бесформенного вида храмину из известнякового камня, забитую до потолка иконами, с тремя дюжинами молящихся. Федер и я, плечом к плечу, стояли перед линией хора. В тот вечер он не прятал в кулаке иголку, и не втыкал ее мне в руку, и не шептал мне на ухо, что аббат запер Николая под замок за его непристойные деяния, как обычно делал это во время наших репетиций. Сейчас церковь была заполнена людьми, в чьих жилах текла благороднейшая кровь Санкт-Галлена, поэтому он улыбался, как ангел, и ничем не выдавал своего ко мне презрения.
Только мы собрались начать петь, как дверь в церковь открылась, и в нее уверенной поступью вошел хозяин дома, Виллибальд Дуфт. Глава текстильной империи «Дуфт и сыновья» был не только тощ, но еще и очень мал ростом, поэтому среди многих толстых мужчин, находившихся в церкви, казался совсем мальчиком. Он не помедлил, чтобы перекреститься, а только опустил палец в чашу со святой водой и нарисовал им в воздухе круг, закапав пол. В левой руке он сжимал на этот раз уже вполне чистую руку своей дочери Амалии Дуфт, любительницы змей. Она, припадая на ногу, шла за ним.
Они сели на скамью в первом ряду, рядом с женщиной, которая была обладательницей весьма непривлекательного набора из высоких скул, впалых щек, тощих плеч и широких бедер и очень напоминала мясистую пирамиду, оплывшую на скамье. Амалия села между двумя взрослыми. Я ошибочно принял грушеобразную даму за мать Амалии и жену Виллибальда. Однако впоследствии я узнал, что это была незамужняя сестра Дуфта, Каролина Дуфт, главный источник благочестия в доме и инициатор этой службы.
Пока исполнялись две первые части, я внимательно наблюдал за этой троицей. Группы теноров и альтов боролись друг с другом, а также со скрипками и с клавесином за обладание церковью, используя как оружие преувеличенную громкость голосов и едва заметное растягивание нот. Но битва с толпой была проиграна — этот шум просто притуплял ее внимание. Кое-кто из молящихся заснул. Дуфт внимательно разглядывал свои туфли. Сидевшая рядом с ним Амалия равнодушно болтала ногами и даже не пыталась скрыть скучающее выражение на лице. И в то же время казалось, что Каролина Дуфт не могла быть счастливее, даже если бы сам Вивальди восстал из мертвых и взял в руки свою скрипку. Она закрыла глаза и ритмично раскачивалась, совершенно не попадая в такт со звучащей музыкой. Я даже позволил себе задаться вопросом: Уж не глухая ли она?
Третья часть исполняемой нами Dixit Dominus представляла собой один из самых прелестных контрапунктов, которые Вивальди когда-либо писал для двух сопрано. Она прекрасно подходила для наших с Федером голосов, которые хоть и не стали еще сверкающими и мощными, зато были легкими и быстрыми. Мне нравилось наблюдать за тем, как публика реагировала на вступление Федера, Virgatn virtutis tuae[18], а потом, через несколько секунд, я повторял эту фразу. Именно в этот момент публика выходила из оцепенения.
Следующую фразу мы пели в унисон, пока Вивальди не разлучал нас. Затем мы становились похожими на двух танцующих воробьев, наши голоса в унисон неслись вверх. Потом они снова разделялись, но мгновение спустя, воссоединившись, опять звучали вместе. Голос Федера был таким живым, что иногда мне казалось, что он может убежать от меня. Но на какое-то мгновение мы становились братьями, и мне хотелось протянуть руку и обнять его.
Люди в церкви, привстав со своих мест, наклонились вперед. Скамьи, на которых они сидели, скрипнули. Дуфт, вытянув вперед одну ногу, другой стряхнул с подошвы комочек грязи и зевнул, как будто он совсем не слушал музыку. Амалия же слушала. Она внимательно смотрела на меня, и едва слышное звучание раздавалось в чреве у нее.
Часть закончилась, и в первый раз за все время в церкви воцарилась мертвая тишина. Ни шороха, ни кашля.
Несколько человек сидели с разинутыми ртами и дышали с присвистом.
Музыка зазвучала снова. В двух следующих частях битва между тенорами, басами, скрипками и клавесином возобновилась, и все исполнители с воодушевлением вновь приняли в ней участие. Потом последовал рефрен корнета с органом, неуклюже переписанный для нашего клавесина со скрипками. Короткая восьмая часть началась с монотонных звуков скрипок, которые Вивальди так замечательно использовал для того, чтобы подготовить слушателей. Они успокаивали публику и давали возможность двум нашим седовласым скрипачам проявить себя. Затем начиналась сольная партия для моего сопрано, De Torrente[19].
Я был маленьким мальчиком, едва доходившим мне сегодняшнему, взрослому мужчине, до пояса. Хор покорно стоял за моей спиной. Голос мой был негромок, но наполнял каждый уголок зала. Мой подбородок дрожал от того, что каждый гласный звук я растягивал на двадцать нот, а то и больше. Публике казалось, что все это я делаю без особого напряжения — я не закрывал глаз, и плечи мои не вздымались, — но мне при этом требовалась полнейшая сосредоточенность. Я держал свои тощие руки опущенными вниз и немного перед собой и каждым вытянутым пальцем чувствовал свое пение. Мои легкие растянулись и напряглись, и хотя голос мой не был и на десятую часть таким громким и полным, каким ему предстояло стать, он был чистым, как горный воздух вокруг церкви моей матери. В церкви Дуфта глаза присутствующих наполнились слезами. Амалия, сидевшая в первом ряду, нахмурилась; бледные пальцы ее вцепились в край скамьи. Мое пение царило в каждой клеточке ее тела.
Когда я закончил, наступила тишина. Федер застывшей статуей стоял рядом со мной. Ульрих задохнулся от изумления. Он как будто вновь увидел меня. Дуфт все так же изучал свои туфли.
Амалия сидела тихо, печальная и пораженная, как будто у ее змеи выросли крылья и она прямо на глазах полетела куда-то.
XII
Потом мы сидели в маленькой гостиной и пировали. Еда и вино были единственным вознаграждением за наше пение (аббат Целестин, несомненно, свое вознаграждение получал по отдельной договоренности). Казалось, все забыли обо мне, кроме Ульриха, пристальный взгляд которого я время от времени ловил на своем лице. Наверное, он тщетно пытался вызвать воспоминания о моем голосе. В одной руке я держал баранью голень, в другой — куриное крылышко, и рвал зубами мясо, как будто намеревался за эту ночь вымахать в полный рост.