Джонатан Литтелл - Благоволительницы
Последствия налета во вторник, хотя в нем и участвовала лишь половина из задействованных в понедельник самолетов, оказались еще более катастрофическими. Рабочим кварталам, в особенности Веддингу, был нанесен страшный ущерб. Во второй половине дня мы собрали уже достаточно информации, чтобы составить краткий рапорт: насчитывалось две тысячи убитых, к тому же сотни людей по-прежнему оставались под завалами; три тысячи сгоревших или разрушенных зданий; сто семьдесят пять тысяч пострадавших, сто тысяч из которых уже покинули Берлин, чтобы перебраться в окрестные деревни или другие города Германии. Около шести часов всех, кто не исполнял работу первой важности, отпустили домой; я задержался и находился в дороге с шофером из гаража гестапо, когда опять взвыли сирены. Я решил не ехать в «Эден»: бар-убежище не внушал мне доверия, и я бы предпочел избежать повторения вчерашней ночной попойки. Я приказал шоферу обогнуть зоопарк и направляться к большому бомбоубежищу. Перед слишком узкими и малочисленными дверями теснился народ; у бетонного фасада парковались машины; перед ними на зарезервированной круглой площадке стояли веером штук десять детских колясок. Солдаты и полицейские окриками побуждали людей не задерживаясь подниматься на верхние уровни; на каждом этаже образовывалась толкучка, никто не хотел идти выше, женщины кричали, а их дети тем временем бегали в толпе, играли в войну. Нас провели на второй этаж, но на скамейках, расставленных рядами, как в церкви, места не нашлось, и я прислонился спиной к бетонной стене. Мой шофер исчез в толпе. Чуть позже восемьдесят восемь зениток открыли огонь с крыш: огромное здание сотрясалось до самого основания, раскачивалось, как корабль в шторм. Людей швыряло друг на друга, кто кричал, кто плакал. Свет притушили, но не гасили. По углам и в полумраке лестничных спиралей между этажами обнимались, сплетались телами юные парочки; некоторые, похоже, даже занимались любовью; сквозь взрывы слышались стоны иной тональности, нежели те, что испускали обезумевшие от страха домохозяйки, возмущенные старики ругались, шупо орали, приказывая всем сидеть. Мне хотелось курить, но это было запрещено. Я взглянул на женщину, сидевшую на лавке напротив меня: она наклонила голову, и я видел лишь светлые, удивительно густые волосы до плеч. Бомба взорвалась совсем рядом, бункер задрожал, поднялось целое облако бетонной пыли. Блондинка вскинула голову, я тотчас узнал ее: мы с ней ездили в трамвае по утрам. Она меня тоже узнала, протянула мне белую ручку, и ее лицо осветилось нежной улыбкой. «Добрый вечер! Я за вас волновалась». — «С чего бы?» За залпами «Флака» и взрывами почти ничего не было слышно, я присел на корточки и нагнулся к ней. «Вы не пришли в воскресенье в бассейн, — сказала она мне прямо в ухо, — я боялась, что с вами что-то приключилось». Воскресенье — это уже из другой жизни, хотя прошло всего три дня. «Я был в деревне. А бассейн еще существует?» Она опять улыбнулась: «Понятия не имею». Мощный взрыв сотряс бункер, она схватила и сильно сжала мою руку; когда опасность миновала, отпустила меня и извинилась. Несмотря на желтоватый свет и пыль, мне показалось, что она слегка зарделась. «Простите, а как вас зовут?» — спросил я. «Хелена, — ответила она, — Хелена Андерс». Я тоже представился. Хелена работала в отделе прессы в Министерстве иностранных дел, ее кабинет, как и большую часть Министерства, разбомбили в понедельник вечером, но дом родителей в районе Альт-Моабит, где она жила, уцелел. «По крайней мере, до нынешнего налета. А у вас что?» Я рассмеялся: «Мой кабинет в Министерстве внутренних дел сгорел. Теперь я обретаюсь в здании СС». Мы проболтали до завершения атаки. Хелена пришла пешком в Шарлоттенбург, чтобы поддержать пострадавшую во время бомбардировки подругу, воздушная тревога застигла ее на обратном пути, и она укрылась в бункере. «Я и не думала, что станут бомбить три ночи подряд», — тихо произнесла Хелена. «Честно говоря, я тоже, — откликнулся я, — но я рад, что благодаря этому мы встретились». Я так сказал из вежливости, теперь она уже явно покраснела, но отвечала свободно и прямо: «Я тоже. Наш трамвай, вероятно, какое-то время не будет курсировать». Включили электричество, Хелена встала, отряхнула пальто. «Если хотите, я вас провожу, — предложил я и прибавил, смеясь: — Если у меня еще есть машина. Не отказывайтесь, здесь недалеко».
Я обнаружил своего шофера возле машины в крайнем раздражении. Окна в ней выбило, бок помял соседний автомобиль, отброшенный взрывной волной. Коляски на площадки разметало в клочья. Зоопарк опять горел, оттуда неслись жуткие звуки, рычание, рев, мычание агонизирующих животных. «Бедные звери, — прошептала Хелена, — даже не понимают, что с ними случилось». Шофер мог думать только о машине. Я пошел за полицейскими, чтобы те помогли нам ее вытащить. Дверь со стороны пассажира заклинило, я усадил Хелену впереди, а сам через водительское кресло пролез назад. Маршрут оказался не из легких, руины заблокировали улицы, мы вынуждены были сделать крюк по Тиргартену, но, проезжая мимо Фленсбургерштрассе, я с радостью констатировал, что мой дом на месте. Альт-Моабит, если не считать нескольких шальных бомб, более или менее сохранился, я попрощался с Хеленой у ее дома: «Теперь мне известно, где вы живете. Если позволите, я навещу вас, когда все поуляжется». — «Буду рада», — ответила она с той самой своей прекрасной спокойной улыбкой. Потом я повернул к отелю «Эден» и нашел лишь развороченный обугленный остов: три мины угодили прямо в крышу. К счастью, бар выдержал, постояльцы отеля спаслись, и их можно было эвакуировать. Мой сосед грузин пил коньяк из горлышка вместе с другими потерпевшими; он меня увидел и заставил отхлебнуть глоток. «Я все потерял! Все! Особенно мне жалко ботинки. Четыре новые пары!» — «Вам есть куда пойти?» Он пожал плечами: «У меня тут друзья недалеко. На Раухштрассе». — «Давайте я вас отвезу». В доме, который указал грузин, уже не было окон, но при этом он казался обитаемым. Я выждал несколько минут, пока грузин ходил наводить справки. Вернулся он обрадованный: «Все отлично! Они уезжают в Мариенбад, я с ними. Зайдете пропустить стаканчик?» Я отказался, но он упорствовал: «Давайте! На посошок». Я чувствовал себя уставшим и опустошенным, пожелал ему удачи и поспешил ретироваться. Унтерштурмфюрер в гестапо объявил мне, что Томас нашел приют у Шелленберга. Я перекусил, велел постелить мне в импровизированном дортуаре и заснул.
На следующий день, в четверг, я продолжил собирать данные для Брандта. Вальзер так и не появился, но я не слишком за него волновался. Чтобы возместить нехватку телефонных линий, Геббельс временно выделил в наше распоряжение отряды «Гитлерюгенда». Мы их рассылали во всех направлениях, на велосипедах или пешком, передавать или забирать сообщения и почту. В городе усиленная работа муниципальных служб уже давала результаты: в некоторых кварталах подключили воду и электричество и, где возможно, отремонтировали отдельные участки метро и трамвайных линий. Мы знали, что Геббельс подумывает о частичной эвакуации города. Руины повсюду пестрели надписями, сделанными мелом, люди пытались разыскать родственников, соседей, друзей. К полудню я реквизировал полицейский фургон и отправился помогать Асбаху, его тещу хоронили на кладбище Плётцензее рядом с мужем, умершим четырьмя годами раньше от рака. Асбах был немного бодрее: к жене вернулся рассудок, она его узнала, но он ничего ей пока не сказал ни о матери, ни о ребенке. Нас провожала фрейлейн Пракса, ей даже удалось найти цветы, Асбах был явно тронут. Кроме нас присутствовали еще трое друзей: семейная пара и пастор. Гроб сколотили из грубых, плохо подогнанных досок; Асбах все повторял, что при первой возможности он будет ходатайствовать об эксгумации, чтобы воздать теще посмертные почести подобающим образом. Правда, они никогда не ладили — добавил он, — теща не скрывала презрительного отношения к форме СС, но все же это мать его супруги, а он супругу любит. Я не завидовал ему в этой ситуации: иногда быть сиротой на белом свете большое преимущество, особенно во время войны. Потом я отвез Асбаха в военный госпиталь, где лежала его жена, и вернулся в СС. В тот вечер обошлось без налета: в начале вечера завыли сирены, спровоцировав панику, но оказалось, что самолеты прилетели на разведку фотографировать нанесенный ущерб. Воздушную тревогу я пересидел в бункере гестапо, а после отбоя Томас повел меня в ресторанчик, уже ожидавший гостей. Он пребывал в отличном настроении: Шелленберг нашел ему маленький домик в Далеме, в шикарном квартале возле Груневальда, и еще Томас купил «мерседес»-кабриолет у нуждавшейся в деньгах вдовы гауптштурмфюрера, погибшего во время первой бомбардировки. «К счастью, мой банк цел и невредим. Это самое важное». Я вознегодовал: «Есть вещи и поважнее». — «Какие, например?» — «Наши жертвы. Страдания людей и здесь, вокруг нас, и на фронте». В России положение ухудшилось: мы уступили Киев, зато вновь заняли Житомир, впрочем, только чтобы потерять Черкассы; в тот день, когда я охотился на глухаря со Шпеером, в Ровно украинские повстанцы УПА, выступавшие и против немцев, и против большевиков, отстреливали наших, словно зайцев. «Я тебе уже говорил, Макс, ты слишком близко к сердцу принимаешь многие вещи», — заметил Томас. Мы выпили. Болгарское вино, немного терпкое, но, учитывая обстоятельства, вполне приемлемое. «А я скажу тебе, что важно, — Томас сердился, — служить своей стране, если надо, умереть за нее, но, в ожидании такого момента, наслаждаться жизнью на полную катушку. Твой заслуженный посмертно Рыцарский крест, возможно, осушит слезы матери-старушки, но для тебя будет слабоватым утешением». — «Моя мать умерла», — тихо произнес я. «Да-да, я же знаю, извини». Как-то вечером, изрядно выпив, я, не вдаваясь в подробности, рассказал Томасу о смерти матери, больше мы к тому разговору не возвращались. Томас отхлебнул еще вина, он продолжал горячиться: «Знаешь, почему мы ненавидим евреев? Я тебе объясню. Мы ненавидим евреев за то, что это экономный и осторожный народ, жадный не только до денег и материальных благ, но и до знаний, традиций и своих книг, народ, неспособный ни дарить, ни тратить, народ, не знавший войны. Народ, умеющий копить, а не расточать. Ты в Киеве говорил, что убийство евреев — расточительство. Да, правда, растрачивая их жизни, как разбрасывают рис на свадьбе, мы научили их трате, научили их воевать. Варшава, Треблинка, Собибор, Белосток — доказательство, что все в порядке, что евреи усвоили урок, что они тоже превращаются в воинов, тоже становятся убийцами и проявляют жестокость. Я думаю, это прекрасно. Мы сделали из евреев достойных нас врагов. Теперь появится орден «За семитизм» — Томас стукнул себя в грудь возле сердца, куда пришивают звезду. — И если немцы не прекратят ныть и не станут стойкими, как евреи, они получат то, чего заслуживают. Vae victis».[80] Томас залпом осушил стакан, взгляд его блуждал где-то далеко. Я вдруг понял, что Томас пьян. «Мне пора», — сказал он. Я предложил подвезти его, но он отказался: взял машину в гараже. На улице, которую успели убрать лишь наполовину, он рассеянно пожал мне руку, хлопнул дверцей и газанул на скорости. Я вернулся ночевать в гестапо, там топили и починили наконец-то душ.