Роберт Музиль - Человек без свойств (Книга 1)
Демонстрация между тем набрала силу. Граф Лейнсдорф взволнованно ходил взад-вперед в глубине комнаты, бросая время от времени взгляд во второе окно. Он, казалось, очень страдал, хотя и старался не показать этого; его глаза навыкате торчали, как два кремешка в мягких бороздках его лица, а скрещенные за спиной руки он иногда вытягивал, словно от тяжкой боли. Вдруг Ульрих понял, что его самого, поскольку он долго стоял у окна, принимают за графа. Все взгляды целились снизу в его лицо, и трости выразительно замахивались с прицелом в его сторону. Чуть дальше, всего в нескольких шагах отсюда, где дорога делала поворот и как бы исчезала за кулисой, большинство уже снимало грим; нелепо было продолжать угрожать без зрителей, и с лиц в тот же миг сходило волнение самым естественным для тех, кому они принадлежали, образом, иные даже смеялись и резвились, как на увеселительной прогулке. И Ульрих, наблюдая это, тоже смеялся, но те, что прибывали позднее, думали, что это смеется граф, и злость их ужасающе росла, и Ульрих смеялся теперь совсем уж безудержно.
Но вдруг он содрогнулся от отвращения. И в то время как глаза его еще глядели то на угрожающие рты, то на веселые лица, а душа отказывалась продолжать вбирать в себя эти впечатления, с ним произошла странная перемена. «Я не могу больше участвовать в этой жизни и не могу больше восставать против нее!» — почувствовал он; но одновременно он почувствовал за собой комнату с большими картинами на стене, с длинным ампирным письменным столом, с застывшими вертикалями звоночных шнурков и гардин. И в самом этом сейчас тоже было что-то от маленькой сцены, у выема которой он стоял спереди, а снаружи шло действие на большей сцене, и обе эти сцены как-то странно, несмотря на то что он стоял между ними, соединялись. Затем его ощущение комнаты за спиной у себя сжалось и вывернулось изнанкой наружу, оно то ли прошло сквозь него, то ли, как что-то очень мягкое, обволокло его и обтекло. «Какая странная пространственная инверсия!»— подумал Ульрих. Люди шли мимо позади его, он, пройдя через них, достиг какого-то небытия; а может быть, они шли и перед ним и позади его, омывая его, как омывают камень изменчиво-одинаковые волны ручья. Это было явление, лишь наполовину доступное пониманию, и особенно поразила тут Ульриха стеклянность, пустота и безмятежность состояния, в котором он находился. «Неужели можно выйти из своего пространства в какое-то скрытое другое?» — подумал он, ибо у него было совершенно такое чувство, словно случай провел его сквозь какую-то потайную соединительную дверь.
Он стряхнул эти мечты таким резким движением всего тела, что граф Лейнсдорф удивленно остановился.
— Что с вами сегодня?! — спросил его сиятельство. — Вы слишком близко принимаете это к сердцу! Я остаюсь при своем мнении: мы должны склонить на свою сторону немцев через посредство иноплеменников, как это ни больно!
При этих словах Ульрих смог хотя бы опять улыбнуться, и он с благодарностью взглянул на морщинистое и со множеством бугорков лицо графа. Есть особый момент при посадке самолета: земля округло и пышно выступает из похожей на карту плоскости, до которой она на несколько часов уменьшилась, и кажется, что старое значение, вновь приобретаемое сейчас земными предметами, растет из земли. Этот момент и вспомнился Ульриху. Но в ту же секунду ему непонятным образом пришло на ум совершить преступление, впрочем, может быть, то была лишь бесформенная мысль, ибо он не соединил с этим никаких представлений. Возможно, что это было связано с Моосбругером, ведь он был бы рад помочь этому безумцу, с которым судьба свела его так же случайно, как два человека садятся в парке на одну и ту же скамью. Но по существу это «преступление» сводилось к потребности выйти из игры или покинуть жизнь, которую ведешь по договору среди других. То, что называют антигосударственным или мизантропическим настроением, — это тысячекратно обоснованное и заслуженное чувство, — оно не возникало, оно ничем не подтверждалось и не доказывалось, оно просто было налицо, и Ульрих вспомнил, что оно сопровождало его всю жизнь, но редко бывало таким сильным. Можно, пожалуй, сказать, что при всех переворотах на земле до сих пор страдал человек духовный; они начинаются с обещания создать новую культуру, отбрасывают, как собственность врага, то, чего дотоле достигла душа, и оказываются опережены следующим переворотом, не успев превзойти прежний уровень. Поэтому то, что именуют периодами культуры, есть не что иное, как длинный ряд знаков, указывающих, что дальше проезда нет, и отмечающих начинания, которые пошли прахом, и в мысли поставить себя вне этого ряда для Ульриха не было ничего нового! Новы были только усиливающиеся признаки решения, даже действия, которое уже, кажется, рождалось. Он не утруждал себя никакими попытками дать этой идее какое-то содержание: на несколько мгновений его целиком наполнило чувство, что на сей раз но последует снова что-то общее и теоретическое, уже набившее ему оскомину, что теперь он должен совершить какое-то личное действие, участвуя в нем кровью, руками и ногами. Он знал, что в момент этого странного «преступления», которого его сознание еще не постигло, он уже не сможет противостоять миру, но бог весть почему чувство это было какое-то страстно-нежное; с тем удивительным пространственным ощущением, когда происходившее перед окнами и за ними смешалось, ощущением, более слабый отзвук которого он мог пробудить в любой миг, чувство это слилось в такое смутно волнующее отношение к миру, какое Ульрих, будь у него время об этом задуматься, возвел бы, наверно, к мифическому сладострастию героев, проглатываемых богинями, чьей любви они домогались.
Но мысли его прервал граф Лейнсдорф, который тем временем прошел через собственную битву.
— Я должен быть здесь, чтобы противостоять этому мятежу, — начал его сиятельство, — поэтому я не могу уйти отсюда! Но вам, дорогой мой, следовало бы, собственно, как можно скорее отправиться к вашей кузине, пока она не испугалась этих событий и не сделала, чего доброго, неуместного сейчас заявления журналистам! Скажите ей, пожалуй…— Он еще раз подумал, прежде чем принял решение. — Да, я думаю, самое лучшее будет сказать ей: всякое сильное лекарство оказывает и сильное действие! И еще скажите ей: кто хочет сделать жизнь лучше, пусть не боится в критических ситуациях жечь или резать! — Он еще раз задумался; у него был при этом обеспокаивающе решительный вид, и его эспаньолка отвесно поднималась и опускалась, когда он, начав было что-то говорить, сразу же все-таки снова задумывался. Но наконец прорвалась какая-то природная его доброта, и он продолжал: — Но вы должны объяснить ей также, что страшиться ей нечего! Беснующихся людей никогда не надо бояться. Чем большего они стоят на самом деле, тем скорее приспособляются они к реальным условиям, когда им дают такую возможность. Не знаю, обращали ли и вы на это внимание, но никогда еще не было на свете оппозиции, которая не перестала бы стоять в оппозиции, придя к рулю; причем это не просто, как можно подумать, азбучная истина, нет, это вещь очень важная, ибо на ней зиждется, если можно так выразиться, реалистичность, надежность и преемственность в политике!
121
Обмен мнениями
Когда Ульрих пришел к Диотиме, Рахиль, отворяя дверь, объявила ему, что хозяйки нет дома, но доктор Арнгейм здесь и ждет ее. Ульрих сказал, что останется, не заметив, как при виде его лицо его раскаивавшейся подружки залилось краской.
На улице еще бушевал беспорядок, и Арнгейм, стоявший у окна, двинулся оттуда навстречу Ульриху, чтобы поздороваться с ним. Неожиданность этой медлительно искавшейся встречи оживила его, Арнгейма, лицо, но он соблюдал осторожность и не находил нужного начала. Ульрих тоже не решался начать сразу же с галицийских нефтяных промыслов, и, помолчав после первых приветствий, оба в конце концов вместе подошли к окну и стали безмолвно глядеть на неунимавшееся внизу волнение.
Через некоторое время Арнгейм сказал:
— Я вас не понимаю; разве не в тысячу раз важнее схватиться с жизнью, чем писать?!
— А я ничего не пишу, — возразил Ульрих кратко.
— И хорошо делаете! — подладился к такому ответу Арнгейм. — Писание — это, как жемчуг, — болезнь. Вот поглядите…— Он указал двумя холеными пальцами на улицу, и в этом жесте, несмотря на его быстроту, было что-то от папского благословения. — Люди идут в одиночку и группами, и время от времени что-то внутри раскрывает один из ртов и заставляет его кричать! В другой раз этот же человек стал бы писать; тут вы правы!
— Но вы-то ведь знаменитый писатель?!
— О, это ничего не значит! — Но после этого ответа, в милой манере оставившего вопрос открытым, Арнгейм обернулся к Ульриху, развернувшись всей своей шириной, и, стоя перед ним грудь в грудь, растягивая промежутки между словами, сказал: — Позволительно спросить у вас одну вещь?