Мариам Петросян - Дом, в котором...
Потом ворота закрыли, провожающие вернулись, и мы попытались еще немного уютно посидеть при свечах, но атмосфера была уже не та, все плакали, шептались, прощались и что-то друг другу дарили, но уже тише. Как-то спокойнее.
Оказалось, что у меня в руках и вокруг целая куча всяких подношений, а я не помню большую часть дарителей.
Горбач влез на одну из верхних кроватей и заиграл на флейте. Красавица и Кукла шепотом обсуждали подвенечный наряд Спицы.
Старик-сторож исчез. Тогда я еще не знал, что он уехал в автобусе, и подумал, что он просто ушел, как и те двое из кемпинга. Из необычных гостей у нас остался только Р Первый. Он сидел на придвинутой к шкафу кровати и пил текилу Стервятника прямо из бутылки.
Слепой подсел к нему и о чем-то спросил. А когда Ральф поперхнулся, постучал его по спине. Мне стало интересно, о чем они говорят, и я переместился поближе.
— Смотрите, — сказал Слепой, вставая. — Вам решать.
Р Первый схватил его за руку и рывком усадил обратно на кровать.
— Ты пошутил? — спросил он.
Слепой сказал, что и не думал шутить. Вытащил из кармана и передал Ральфу скомканный коричневый конверт.
— Если передумаете, откройте. Когда покончите со всеми другими делами.
Ральф тут же встал и осмотрелся, как будто Слепой напомнил ему о куче важных и неотложных дел.
— Ладно, — сказал он. — Сколько еще продлится эта ночь?
Слепой пожал плечами.
Как только Ральф ушел, он занял его место на кровати и схватил оставленную Валетом гитару. Попытался играть, но ему мешала перевязанная рука, и он размотал повязку.
Сфинкс сел на пол рядом с кроватью, на которой устроился Слепой, и Табаки тут же перестал ездить по комнате и тоже перелез к ним. А еще через какое-то время подсел Македонский.
Слепой еле слышно тренькал на гитаре, Табаки насвистывал, Сфинкс с Македонским сидели молча. Утро все не наступало.
Я, так и не дождавшись его, заснул. Уж не знаю, сколько еще терпели остальные.
Перед рассветом меня разбудили тихие звуки флейты, доносящиеся из коридора. Тоскливые и заунывные. Я открыл глаза, увидел, что за окнами проступает предутренняя синь, и опять заснул. Примерно в это же время кто-то погладил меня по голове. Взъерошил волосы и отошел. Я никогда не узнаю, кто это был.
Те, что ушли под утро, постарались сделать это незаметно.
Разбудил меня Сфинкс.
— Вставай, — сказал он. — Выпуск пропустишь!
Лучше бы он завел будильник у меня над ухом, честное слово. Я так и подскочил.
— Уже?!
В комнате царил полный разгром. Как после всех веселых ночей. Вполне ожидаемый разгром, но от этого не менее неприятный. И ни души, кроме нас со Сфинксом.
— Все уже ушли?
— Ушли, — подтвердил Сфинкс с кривоватой улыбкой. — И знаешь, — добавил он, — тебе придется помочь мне, потому что больше некому.
Синяки у него под глазами были жуткие. Чуть не в поллица. Он явно вообще не ложился, не то его одежда была бы такая же измятая, как у меня. Я заснул на одном из брошенных на пол матрасах, среди своих подарков. Маленький веник Коня отпечатался у меня на щеке, а фонарик, подаренный Горбачом, я раздавил во сне, и меня это ужасно расстроило.
— Потом склеишь, — сказал Сфинкс. — Спрячь его в сумку, тут скоро разнесут все по камешку.
— Почему? — спросил я. Мне очень плохо соображалось в то утро.
— Потому что, — ответил Сфинкс.
Я собрал все свои подарки и спрятал в сумку. Раздавленный фонарик завернул в отдельный пакет, чтобы как-нибудь потом склеить. А дальше мне пришлось варить нам кофе и делать уборку, чтобы не было противно его пить, все одному, потому что Сфинкс без протезов ничем не мог мне помочь, а Македонский так и не появился. Конечно, я не убирал по-настоящему, как убрал бы Македонский. Просто распихал основной мусор по черным мешкам, расправил смятые покрывала и вытряхнул пепельницы. И только когда мы допили кофе, спросил, куда все-таки подевались остальные. Я чуял что-то нехорошее в том, что мы со Сфинксом остались совсем одни, не то спросил бы раньше.
— Скоро узнаешь, — сказал он.
И я узнал. Довольно скоро. Это знание до сих пор преследует меня и мешает высыпаться по ночам. И еще то, что я никогда не узнаю, кто же из них взъерошил мне волосы, уходя, так что всякий раз, думая об этом, я представляю разных людей, и получается, как будто они все сделали это. Ну разве что Толстый бы не смог. В общем, я только утром узнал, что была и вторая группа ушедших. Бог знает, куда. Они и ушли, и остались, не живые и не мертвые. Позже их станут называть Спящими, но это уже потом, пару лет спустя, а тогда их еще никак не называли, просто не придумали подходящего слова. Почему-то они все собрались в третьей. Сфинкс сказал:
— Наверное, потому что из третьей их больше всего ушло. Шестеро.
Я тогда не обратил внимания на его слова.
Выпуск в тот день не состоялся. Родители приехали, но домой никого не отпустили. Кое-кто из родителей остался, чтобы поддержать нас и проследить, чтобы никого не замучили допросами до смерти. Спасибо им и Пауку Рону, не то от нас мало что бы оставили. Сфинкс верно сказал, что Дом разберут по кирпичику. Почти разобрали. Думаю, в нем не осталось ни одного предмета, который бы не ощупали, не обнюхали и не разобрали на части. Все лекарства — каждая склянка, каждый пузырек — отсылались на проверку, таблетки тоже. На второй день Дом прочесали с двумя овчарками и одним спаниелем и извлекли из подвала беднягу Соломона. Я видел его только мельком, издали. Кого-то рыхлого и грязного провели по коридору первого в наручниках, погрузили в закрытый фургон и увезли. Потом в подвалах откопали чьи-то кости. Я думал, что нас после этого вообще съедят живьем, но, к счастью, довольно быстро выяснилось, что костям этим больше ста лет, и все сразу успокоились.
Нас не переставали допрашивать. По два-три часа в день, иногда дольше. И все время разные люди. Одних больше интересовали окуклившиеся, других исчезнувшие, но суть от этого не менялась, мы ничем не могли им помочь, потому что многого не знали сами, а о том, что знали, должны были молчать.
Мы очень сблизились за это время. По-моему, ничто так не сближает, как общая тайна. Дракон, Гупи, Дорогуша и Дронт переселились к нам со Сфинксом. Не считая нас, из третьей ушло больше всего народу, и выглядели они еще потеряннее, чем мы. Спящих с первого же дня переместили в лазарет, но, видно, и Дракону, и остальным все равно было не по себе в третьей, они ездили туда только поливать цветы. Еще с нами ночевали мой отец и отец Гупи, и одну ночь из четырех — Ральф.
Дорогушу увезли первым, он был немного не в себе. Остальные Птицы уверяли, что это его обычное состояние, но, видно, оно достало не только нас, так что Дорогушу отправили домой на два дня раньше.
В какой-то момент, не помню точно, но, кажется, на третий день, до меня дошло, что за все время никто не задал ни одного вопроса о Табаки. И что за ним так никто и не приехал. Потом я отметил еще кое-какие странности. Я не видел Спящих и не хотел, если честно, на них глядеть, мне хватало разговоров на эту тему, но о том, что их двадцать шесть человек, по-моему, уже знал весь город. И мы знали, что среди них все Неразумные, сколько их было в Доме. Когда я посчитал наших Неразумных, вместе с девушками, получилось двенадцать. Слишком много. Остальных никак не могло быть всего четырнадцать, потому что только от нас и из третьей ушло тринадцать человек. Я немного поломал над этим голову и постарался забыть. Любой, кому я указал бы на эту странность, посоветовал бы наведаться к Спящим и самому их пересчитать. Нам не запрещалось их видеть, только обязательно с сопровождающим. А мое любопытство не настолько разыгралось, чтобы ездить смотреть на такое. Но однажды я все же не выдержал.
— Знаешь, — сказал я Сфинксу. — Кажется, из Дома исчезло больше людей, чем мы думаем. Вот, к примеру, Слепого и Лорда все время упоминают в числе пропавших. Значит, там… среди тех… их нет? Но ведь они не уехали в автобусе, мы-то об этом знаем.
Сфинкс вздохнул, посмотрел на меня с упреком, как будто все эти дни надеялся, что я не задам ему именно этот вопрос, и сказал:
— Ходоки уходят целиком.
После этого он мог уже не беспокоиться, что я стану донимать его вопросами. Есть такие фразы, против которых мозг вырабатывает защитные реакции, и первая из них — ни о чем больше не спрашивать. Я понял только, что ушедших и уехавших было не две группы, а три, и что эта третья, самая малочисленная, делилась на две — на тех, о ком знали, что они исчезли, и на тех, о ком забыли, едва они успели исчезнуть. Табаки явно относился ко второй. И это еще было не самое странное.
В спальне осталось много чего после уехавших, погрузившихся в беспробудный сон и исчезнувших. Много вещей, на которые нам со Сфинксом было больно смотреть. Но ничего, ни одной вещицы не осталось после Табаки. Даже пуговицы. Я искал их специально. Перекопал все. Ни носка, ни стоптанного тапка, ни английской булавки, ни засохшей половинки булочки. Вообще ничего. Я перестал искать следы Табаки, когда заметил, что с коридорных стен исчезли сделанные им надписи и рисунки. После них даже не осталось пустых мест. Что-то там было нарисовано, только не то, что было раньше. А потом я вдруг спохватился, что забыл его лицо. Я помнил его всего целиком, его кудлатость и сумасшедшие наряды, и где он любил сидеть, и громкое чавканье, но черты лица стерлись из памяти. Какого цвета у него были глаза? Какой был нос — курносый или с горбинкой? Я порылся в своих набросках. Миллион раз я рисовал Шакала, и карандашом, и пером, и пастелью. Но не нашел ни одного рисунка. Как будто кто-то перекопал мои бумаги и выкрал именно те, на которых был изображен Шакал. Зато я нашел кучу набросков, которых не делал. Вернее, я не помнил, чтобы я их делал, хотя рука была моя — это точно.