Джон Чивер - Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы
Однажды, когда музыка кончилась, дядя Эббот посадил нас с Лоуэлом в машину, и мы поехали в дорчестерские трущобы. Дело было в начале зимы, стемнело рано, шел дождь, а дождь в Бостоне если уж зарядит, так надолго. Дядя поставил машину у подъезда обшарпанного дома и сказал, что ему надо навестить здесь больного.
— Ты думаешь, он пошел навестить больного? — спросил Лоуэл.
— Ну да.
— Он пошел навестить свою любовницу, — сказал Лоуэл и вдруг заплакал.
Я не любил его. У меня не было причин ему сочувствовать. Я только пожалел, что у меня есть такие малопочтенные родичи. Он вытер слезы, и мы сидели в машине молча, пока не вернулся дядя Эббот, довольный, пахнущий духами, насвистывая что-то веселенькое. Он заехал в кафе, угостил нас мороженым, и мы покатили к ним домой, где Перси открывала окна, чтобы проветрить гостиную. Вид у нее был усталый, но бодрый, хотя и она и все, кто был в комнате, вероятно, знали, что выкинул дядя Эббот. Мы тут же стали собираться домой.
Пятнадцати лет Лоуэл поступил в консерваторию, окончил ее и в том же году исполнил с Бостонским оркестром Четвертый концерт Бетховена. Поскольку меня с детства учили никогда не говорить о деньгах, странно, что я почему-то запомнил как раз финансовые подробности его дебюта. Фрак его стоил сто долларов, концертмейстер взял с него пятьсот, а оркестр заплатил ему триста, за два выступления. Мы, родственники, сидели во всех концах зала, так что слить воедино свое волнение не могли, но волновались все ужасно. После концерта мы пошли в артистическое фойе поздравить Лоуэла и выпить шампанского. Кусевицкого не было, до Бэрджин, первая скрипка, явился. Рецензии в «Геральдс» и в «Транскрипте» были в общем хвалебные, хотя обе газеты отметили, что игре Лоуэла не хватает чувства. В ту зиму Лоуэл и Перси отправились в турне на запад, до самого Чикаго, и что-то там у них не заладилось. Возможно, они плохо действовали друг на друга в дороге, возможно, публики он собирал мало и отзывы были нелестные, и, хотя ничего на этот счет не говорилось, я отлично помню, что поездка получилась отнюдь не триумфальная. Вернувшись в Бостон, Перси продала участок земли, примыкавший к ее дому, и уехала на лето в Европу. Лоуэл, безусловно, мог бы прокормиться музыкой, но предпочел пойти рабочим на какой-то завод электрических инструментов. Еще до возвращения Перси он побывал у нас и рассказал мне о событиях этого лета.
— Когда мама уехала, папа почти перестал бывать дома, — рассказывал он, — и вечерами я оставался один, Сам готовил себе ужин, уйму времени проводил в кино. Пробовал подцепить какую-нибудь девушку, но очень уж я тощий, да и нахальства не хватает. Ну и вот, как-то в воскресенье поехал я на нашем старом «бьюике» на пляж. Папа разрешил мне на нем ездить. И там я увидел эту толстую пару с молоденькой дочкой. Они, судя по всему, скучали, Миссис Гиршман ужасно толстая, красится, как клоун, и при ней маленькая собачка. Есть такие толстухи, обязательно с собачками. Ну, я сказал что-то насчет того, что люблю собак, и им, видно, приятно было поговорить со мной, а потом я нырнул в волны, чтобы они полюбовались, как я плаваю кролем, а потом вылез из воды и подсел к ним. Они немцы, говорят с очень смешным акцентом, и от этого, и оттого, что они такие толстые, им трудно с кем-нибудь подружиться. Так вот, оказалось, что дочку зовут Донна-Мэй, она была в шляпе и вся закутана в купальный халат, и они мне объяснили, что кожа у нее очень нежная: ей нельзя сидеть на солнце. Еще они мне сказали, что у нее прекрасные волосы, и велели ей снять шляпу, и тут я сам увидел ее волосы. Они и верно прекрасные. Цвета меда и очень длинные, а кожа как перламутр. Сразу видно, что на солнце мигом обгорит. Мы побеседовали, я приволок сосисок и тоника, а потом пригласил Донну-Мэй прогуляться по пляжу, и мне было ужасно весело. А к вечеру предложил отвезти их домой на пляж-то они приехали автобусом, — и они сказали, что будут очень рады, если только я пообещаю у них поужинать. Живут они вроде как в трущобах, он работает маляром. Их дом стоит на задах у другого дома. Миссис Гиршман сказала: пока она, мол, готовит, ужин, может быть, я помогу Донне-Мэй освежиться под душем? Это я очень ясно помню, потому что тут-то я в нее и влюбился. Она опять надела купальный костюм, и я тоже, и я очень осторожно стал поливать ее из шланга. Она, понятно, повизгивала, потому что вода была холодная, а на улице уже темнело, и в соседнем доме кто-то играл прелюдию Шопена опус 28 до-диез минор. Рояль был расстроенный, пианист никудышный, но музыка, и шланг, и Донна-Мэй с перламутровой кожей и золотыми волосами, и запахи ужина из кухни, и сумерки — это было как в раю. Я с ними поужинал и уехал домой, а на следующий вечер повел Донну-Май в кино. Ужинал у них и еще раз, а когда рассказал миссис Гиршман, что мать у меня в отъезде, а с отцом я почти не вижусь, она сказала, что у них есть лишняя комната и почему бы мне не пожить в ней. И на следующий вечер я взял с собой кое-что из одежки и въехал в их лишнюю комнату. Так с тех пор там и живу.
Навряд ли Перси, вернувшись из Европы, написала моей матери письмо, да если бы и написала, письмо наверняка было бы уничтожено: в нашей семье прямо-таки ненавидели хранить что-нибудь на память. Письма, снимки, дипломы — все, связанное с прошлым, сразу отправляли в камин. Думается, причиной тому была не забота о порядке в доме, как они уверяли, а страх смерти. Им казалось, что оглянуться на прошлое — значит умереть, и они не желали оставлять после себя никаких следов. Итак, письма не было, но если бы оно было написано, то текст его, в свете того, что мне стало известно, был бы примерно такой:
«Милая Полли!
Лоуэл встретил меня на пристани в четверг. В Риме я купила ему автограф Бетховена, но еще не успела ему подарить, когда он вдруг объявил, что помолвлен. Средств для женитьбы у него, конечно, нет. Когда я спросила, как он намерен содержать семью, он сказал, что работает на каком-то заводе электрических инструментов. Когда я спросила, а как же музыка, сказал, что будет упражняться по вечерам, чтобы не разучиться. Я не хочу портить ему жизнь и хочу, чтобы он был счастлив, но не могу забыть, сколько денег было вложено в его музыкальное образование. Я так предвкушала возвращение домой и очень расстроилась: только сошла с парохода — и такой сюрприз. И еще он мне сказал, что уже не живет с отцом и со мной. Он живет у родителей своей невесты.
Я была очень занята разборкой, мне пришлось несколько раз съездить в Бостон договориться о работе, так что принять его невесту у себя я смогла только недели через две по приезде. Я пригласила ее к чаю. Лоуэл попросил меня не курить при ней сигары, и я согласилась. Я понимаю его чувства его очень смущает то, что он называет моими «богемными замашками», — и мне хотелось произвести хорошее впечатление. Они явились в четыре часа. Зовут ее Донна-Мэй Гиршман. Ее родители — иммигранты из Германии. Ей двадцать один год, работает счетоводом в каком-то страховом обществе. Голос у нее резкий. Хихикает. Единственное, что можно сказать в ее пользу, — у нее великолепная шевелюра. Лоуэла, надо полагать, это и пленило, но, на мои взгляд, это еще недостаточное основание для женитьбы. Она хихикала, когда Лоуэл нас знакомил. Потом села на красный диван и как только увидела «Европу», так опять захихикала. Лоуэл не сводил с нее глаз. Я стала разливать чай и спросила, как она любит, с лимоном или со сливками. Она ответила, что не знает. Тогда я вежливо спросила, с чем она обычно пьет чай дома, и она сказала, что еще никогда не пила чай. Тогда я спросила, что же она пьет, и она ответила, что обычно тоник, а иногда пиво. Я налила ей чашку чая с сахаром и с молоком и стала думать, что бы еще сказать. Лоуэл, чтобы разбить лед, обратил мое внимание на то, какие у нее замечательные волосы, и я сказала, что волосы очень красивые. А сколько с ними возни, сказала она. Мыть приходится два раза в неделю, яичным белком. Я столько раз собиралась их обстричь. Люди не понимают. Думают, что если бог увенчал тебя золотой короной, так нужно радоваться и благодарить, а на самом деле это тяжелая работа, все равно как посуду мыть после гостей. Эти несчастные волосы надо и мыть, и сушить, и расчесывать сначала гребнем, потом щеткой, и заплетать на ночь. Я знаю, понять это трудно, но, честное слово, бывают дни, когда я бы с удовольствием их обкорнала, только мама заставила меня поклясться на Библии, что не буду. Если хотите, могу их распустить, тогда сами увидите.
Я не преувеличиваю, Полли, все это чистая правда. Она подошла к зеркалу, вынула из волос кучу шпилек и тряхнула головой. Волосы оказались очень густые и длинные. Вероятно, она может на них сесть, но спрашивать я не стала, только сказала несколько раз, что они очень красивые. Тогда она сказала, что так и думала, что я оценю ее волосы, потому что Лоуэл ей говорил, что я художница и интересуюсь всякими красивыми вещами. И она посидела некоторое время с распущенными волосами, а потом принялась за тяжкий труд — стала снова укладывать их в прическу. Дело это нелегкое. Потом она сказала, что некоторые люди думают, что она красит волосы, и это ее ужасно злит, потому что она считает, что красить волосы безнравственно. Я предложила ей еще чашку чая, она отказалась. Потом я спросила, слышала ли она, как Лоуэл играет, и она ответила, что нет, у них нет пианино. Потом взглянула на Лоуэла и сказала, что им пора. Лоуэл отвез ее домой и тут же вернулся — наверно, затем, чтобы услышать от меня хоть слово одобрения. Сердце мое, как ты понимаешь, разбито. Такая музыкальная карьера — и погибла из-за шевелюры. Я ему сказала, что больше не желаю ее видеть. Он сказал, что все равно женится, и я сказала, что пусть делает что хочет, мне все равно».