Сергей Говорухин - Прозрачные леса под Люксембургом (сборник)
Наступила пора осмысления пережитого. Только и всего. И, как в начале века: ночь, улица, фонарь, где-то за домами аптека.
Несколько лет назад на Севере мы разгружали бочки с машинным маслом. Долго, до самого утра скатывали их по сходням, затаскивая на подходящие грузовики – надо было успеть до срока, чтобы не платить за простой вагонов. А вагонов было много, чуть ли не треть состава…
На рассвете, разгрузив последний вагон, еле живые, курили под навесом пакгауза. Раскачиваемый ветром, скрипел ржавым каркасом фонарь, и тяжелые капли дождя стекали по его мутному стеклу. Размытые стеной дождя, проступали на горизонте очертания далеких сопок, с запасных путей подавали маневровый тепловоз, а в треске селекторной связи шла привычная утренняя перебранка…
Пропахшие машинным маслом, перепачканные как сто чертей, проклинали мы свою собачью долю, северные заработки, непогоду, мечтая о том времени, когда, получив расчет, разъедемся по своим городам наслаждаться обеспеченным и заслуженным отдыхом.
Проклинали, не понимая, что спущенные в ресторанах деньги, золотые побрякушки и дорогие сердцу мебельные гарнитуры очень скоро сделаются привычной и неотъемлемой частью быта, а это дождливое утро, запах машинного масла, раскачивающийся на ветру фонарь, гудок тепловоза на запасных путях останутся в нас навсегда. Потому что это было настоящим.
Порой кажется, что жизнь только начинается, а она уже прошла на далекой северной станции, и сейчас, глядя на фонарь за окном, я как никогда остро сознавал необратимость времени.
И еще я подумал: что проку в каше с компотом, если ты не любишь ни того ни другого.
Светлело небо у горизонта – заканчивалось магическое колдовство ночи. И всю ночь пролежал на витрине магазина не купленный мной речевой адаптер.
Утром мне была необходима сирень.
Сегодня был День Победы. День, который я пронес в себе через всю жизнь.
Мне часто снится война. И те, кто был рядом. Живые и мертвые. Но чем дальше отдаляются войны, через которые мне пришлось пройти, тем больше в снах я участвую в Великой Отечественной.
Мы не испытали и сотой доли того, что испытали они. Только теперь я понимаю это не умозрительно.
И еще я понимаю, как необходима им сегодня каждая ветка сирени, потому что завтра может не наступить.
Сирень продавали на «Юго-Западной».
– Почем?
– Десять рублей такой букетик, сынок.
Было ей лет семьдесят. Может, больше. В простеньком платке, вытертом пиджачке образца восьмидесятых, стоптанных туфлях.
– Я все возьму. На сколько там?
– Да вот… – она взялась пересчитывать. – На восемьдесят рублей… – И сама испугалась этой внезапно сложившейся сумме. – Я дешевле отдам, раз так. Ничего…
Я дал ей сто рублей.
– С праздником, мать.
– А сдачу?
– С праздником.
День Победы. И эта старуха с сиренью…
Сейчас ей собрать сумки и успеть на электричку до Жаворонков. Или Подлипок.
На станции у нее дом, яблоневый сад, сирень у калитки. Под яблоней, почерневшей от дождей, старый дощатый стол, за которым раньше собирались на праздники. Накрывали белой крахмальной скатертью, ставили водку, наливки, нехитрые закуски.
Во главе стола садился муж, приходили гости: мужчины с орденами, женщины в крепдешиновых платьях. Пили за Победу, крутили ручку патефона, вспоминали Первый Украинский, Донской, Волховский…
А осенью с глухим стуком падали на стол переспелые яблоки.
Все теперь в прошлом. Ушли, надорвавшиеся войной, мужики. Женщины превратились в таких же, как она, старух, обрывающих весной ветки сирени, осенью первые яблоки. На продажу.
Благодаря саду и выживают. В покосившихся, уходящих в землю домах.
Она придет домой, включит радиолу, выскоблит край стола, закусит недорогой колбасой, выпьет стопку водки. Одна. За Победу. И за помин души.
На мои восемьдесят рублей. И двадцать сверху.
1999Оставаясь с тобой
Прошло много лет, а он по-прежнему до мельчайших подробностей помнил те полтора часа, которые сделали с ним то, чего не смогли ни война, ни два инфаркта, ни вся его предыдущая жизнь.
И навсегда осталось в подсознании такое безобидное слово: аппендицит.
Не рак, не метастазы…
Ее обследовали на гастрит, язвенную болезнь, поджелудочную, но ничего этого не было. А был аппендицит, редчайший, извращенный, один на тысячу, провоцировавший и то, и другое, и третье.
Вот и тогда у нее вновь начались боли, и он, не скрывая раздражения, говорил ей:
– Что ты себя накручиваешь! Тебя же обследовали у Марата: нет у тебя ни гастрита, ни поджелудочной…
– Болит, – жалко улыбалась она. – Я сама не понимаю…
Утром ей стало совсем плохо. Тянуло печень, и ртутный столбик на градуснике упрямо полз к отметке тридцать восемь.
Она держалась за бок и, сглатывая слезы, как заклинание, повторяла:
– Только бы не гепатит, только не гепатит… Я могла заразить мальчика…
И это тоже навсегда осталось в нем: как плакала не от боли – от мысли, что могла заразить мальчика. Как часами сидела у его постели, перебирая непослушные волосы, шептала что-то – только ему и себе.
А он спал, безмятежно раскинувшись на постели.
Он был для нее всем – их сын. Смешной, неугомонный, с болезненной синевой под глазами. Она водила его на обследования, к гомеопатам, обливала холодной водой, а он болел и болел. И чем тяжелее он болел, тем сильнее она привязывалась к нему.
Она была необыкновенно, вызывающе красива, но все это растворилось в них: в нем, в мальчике, в забитом продуктами холодильнике…
Он подарил ей бриллиантовое кольцо и некоторое время спустя иронично заметил:
– Дружок, ну кто же носит бриллианты без маникюра.
– Разве нельзя? – спросила она.
И в этом «разве нельзя» было столько искренности и непридуманности, что у него тогда подкатило к горлу, стало так стыдно за свой одалживающий тон. Так стыдно…
Он позвонил Марату.
– Мы сейчас приедем.
– Что-то случилось? – спросил Марат.
– Случилось, – ответил он коротко.
Они ехали долго, бесконечно стояли в пробках, ждали светофоров… Она опустила голову на его плечо – невесомо, боясь причинить неудобство.
– Больно?
– Уже легче, – отвечала она.
Почему «уже легче»? – спрашивал он себя потом. Почему так безрассудно доверился ее неженскому терпению, этой легкомысленной фразе? Он – немолодой, дважды раненный на войне, резанный-перерезанный по госпиталям, изводивший тяжелыми стонами медсестер по ночам…
– Печень, печень, – ворчал Марат. – Аппендицит у тебя. Самый банальный аппендицит. Тебя бы сейчас на стол – был бы у нас стационар… – Он беспомощно развел руками.
– Что же теперь?
– Надо вызывать «скорую», – сказал Марат.
– Отвези меня в госпиталь, – попросила она. Впервые за все время.
Он позвонил в госпиталь. Трубку взял Воробей.
– Гена, у жены, судя по всему, аппендицит…
– Неудивительно. Что она от тебя видела…
– Я серьезно.
– Если серьезно, то приезжайте! – повысил голос Воробей. – Что ты мне голову морочишь. Давно началось?
– Вчера.
– Езжайте, не тяните…
Он положил трубку.
– Поехали…
– Как? – возразила она. – У меня ни халата, ни зубной щетки… И с мальчиком я не попрощалась…
– Дадут тебе там халат, а щетку и мальчика я тебе утром привезу.
– Ну, милый, ну пожалуйста. Это же всего какой-то час… Что он решает?
Он в растерянности посмотрел на Марата.
– В принципе, острых показаний нет, – пожал плечами Марат.
Ни тогда, ни позже он не мог простить себе этих полутора часов.
Ни халата, который оказался неглаженым, и его непременно требовалось погладить, иначе представь, как я буду выглядеть в таком халате!. Ни кипятильника, запропастившегося бог знает куда, ни чая, который нужно пересыпать в эту баночку с розовой крышкой. Да, не в эту – эта же из-под соды. Ни косметички, которую то ли брать, то ли не брать, хотя целиком она мне, собственно, ни к чему – возьму помаду и тушь, пожалуй. Подай мне вон ту сумочку…
И подруга, опоздавшая на пятнадцать минут, которой терпеливо объясняла, где стоит овсянка и суп на три дня, какие подгузники для сна, какие для прогулки…
И гомеопатические таблетки для мальчика, которые не успела разложить по пакетикам: эти – в среду утром, эти – в среду вечером. Видишь, здесь так и написано: «среда – утро», «среда – вечер». Подожди, пожалуйста, не торопи, – мне остались лишь «суббота» и «воскресенье»…
И мальчик, катавшийся на машинке по их малогабаритной квартире. И как прикрикнула на него, чтоб не мешался под ногами, а потом плакала и просила прощения…
На стол ее взяли сразу.
– Да не трясись ты, – успокоил Воробей. – Тридцать-сорок минут, и все дела. Не то что с тобой тогда…
Тогда, под Кундузом, они собирали его по частям после тяжелого осколочного ранения. С Женькой Панферовым.
Сегодня они тоже оперировали вдвоем.