Катрин Панколь - Я была первой
Бабушка вышла замуж по расчету, из чувства семейного долга. Благодаря ее замужеству огромный фамильный дом и прилегающие к нему земли не отошли к другому владельцу. Выкуп, заплаченный за невесту моим дедушкой, выходцем из крестьянской семьи, не получившим образования и разбогатевшим на сделках с текстилем, спасли бабушкину семью от разорения. Бабушка пыталась убедить свою мать, что не может выйти за дедушку, потому что любит другого. Ее кавалер меньше преуспел в делах, зато он был таким нежным, что при виде него сердце невольно подпрыгивало в ее девичьей груди. Мать строго возразила, что жизнь не пикник, что любовь – милая песенка, которую женщины мурлыкают за вышиванием или в ожидании сна, но в один прекрасный день надо оставить свои девичьи мечты и завести супруга. Супруг должен быть человеком серьезным, чтобы родственникам не пришлось за него краснеть, а посему мелкий агентишка, с которым бабушка танцевала по вечерам, на эту роль никак не подходит: денег у него кот наплакал, знай себе ходит по дорогам с чемоданом, набитым ремнями и пуговицами. Девушке из хорошей семьи приличествует выйти замуж, родить детей, содержать дом, слушаться супруга, как до сей поры она слушалась родителей, не задавая лишних вопросов. Все женщины испокон веков поступали именно так.
Бабушка покорно склонила голову и подчинилась родительской воле, но последующие пятьдесят лет ее сердце принадлежало другому, первому поклоннику, которого пришлось отвергнуть. Он так и остался единственной любовью, хоть ее и пытались заставить забыть его.
Но она его не забыла… Каждый год на Рождество он присылал ей открыточку с позолоченными краями, на которой фиолетовыми чернилами выводил крупным ровным почерком свои поздравления. Эту открыточку бабушка доставала из кармана передника всякий раз, когда хотела нам доказать, что она была и остается любимой. Эта открыточка была с ней весь год, в выходные и праздники бабушка извлекала ее из заветного кармана, перекладывала в черную кожаную сумочку и не расставалась с ней до тех пор, пока не приходило время заменить ее на свежую. Текст не менялся. Каждый год он высоким стилем живописал свою к ней любовь, чистую и вечную, давал свой новый адрес, если ему случалось переехать, рассказывал о погоде, о цветах, деревьях и розовых кустах, посаженных в его скромном саду.
Как-то раз он скорбел о безвременно угасшей мимозе, подобранной им в мусорной корзине и заботливо пересаженной в землю. Растение ожило, воспряло и не замедлило подарить ему свои пушистые золотистые цветы, озарившие маленький сад. И вдруг, без всякой видимой причины куст мимозы начал сохнуть и чахнуть, покрылся бурым налетом и погиб. «Его цветки как бесчисленные солнца освещали мое смиренное жилище», – писал бабушке этот тонкий неприметный человек, не сумевший соперничать с дедушкой по части золотых слитков. Бабушка купила себе мимозу в горшке, поставила на подоконник в кухне и печально на нее смотрела, выпекая блинчики и яблочные пирожные. Мы окрестили это карликовое растение «бабушкина любовь». Иногда мы заставали бабушку в слезах: она молча созерцала соцветие желтых жемчужин, комкая в руке мокрый платок. Мы подкрадывались сзади и клали ей руки на глаза. Бабушка вздрагивала от неожиданности, качала головой, словно желая прогнать свою мечту, и возвращалась к плите. Одно время она предваряла каждый обед салатом «мимоза»: яичные желтки «как бесчисленные солнца освещали»… ее сердце.
Своих пятерых детей она воспитывала как наказывала мать: хороший стол, вкусные пироги, градусник в попку, гоголь-моголь, в зимнее время – грелка в ноги и вязаный шарфик (каждому ребенку – своего цвета), домашние варенья и рассеянный взгляд вечно озабоченной клуши. Она старательно исполняла свой долг, механически подражая своей матери и невольно поражаясь собственной умелости. Дети ни в чем не нуждались, хозяйство было на высоте, только сердце ее блуждало вдали от дома, в Ницце, где старился и чахнул ее верный поклонник. Она не выглядела грустной, любила от души посмеяться, напевала «Плейбоев» Жака Дютронка[15], с удовольствием играла в рами[16] и в белот[17], в больших количествах поглощала сладости, которые хранились у нее в жестяных коробочках. Ее талия год от года расплывалась, располневшие ноги напоминали пухлых утят, топающих нетвердой походкой. Дети приходили и уходили, дергали ее за край фартука, требовали поцелуев, приносили хорошие отметки, температурили, женились, заводили своих детей, разводились, любили, страдали, а она смотрела на них отстраненно как диктор с экрана телевизора. Мило, вежливо спрашивала: «Она хорошенькая, да? Кокетливая?» Она никогда не плакала, некогда не сердилась: ее сердце было далеко. Она всю свою жизнь прожила «в массовке», происходящее вокруг ее забавляло, не более того. Ей было чем гордиться: она исполнила свой долг, ее мать там, на небесах, наверняка была ей довольна. Ее бабушка тоже. А также прабабушка и все прочие предшественницы, сильные и покорные, самоотверженно исполнившие свой долг. Старея, она все больше утверждалась в мысли, что оказалась достойной дочерью. Даже открытки в потайном кармане не меняли сути дела, ведь помыслы ее были чисты. Мать там, на небесах, наверняка простила эту маленькую слабость. Она и священнику в этом не признавалась, поскольку не считала это грехом.
Когда дедушка умер, ей было шестьдесят шесть лет. Она подождала около месяца и по истечении траура, отплакав свое, села в такси и уехала в Ниццу.
Она вернулась оттуда с усталыми, потухшими глазами и все мне рассказала. Она была похожа на ребенка, у которого отняли любимую мечту, заставили нос к носу столкнуться с суровой правдой жизни. Маленький домик с садиком, незнакомая женщина на пороге. Сердце бешено колотится в груди, «проклятые мозоли» мешают подняться по ступенькам. Она смотрит на женщину, произносит: «Здравствуйте, простите за беспокойство», как подобает благовоспитанной даме, которую с детства учили говорить: «здравствуйте, спасибо, как поживаете, я вам не помешала?», и добавляет: «Я мадемуазель Жервез…» Она произносит это просто и спокойно, ей нечего бояться, ее помыслы чисты. Впервые в жизни она решает сама за себя, сбрасывает тяжкое бремя условностей и приличий. От внезапно нахлынувшего чувства свободы у нее кружится голова и подкашиваются ноги, но она твердо, не моргая, смотрит на незнакомку в переднике.
Та обрывает ее на полуслове, восклицает: «Вы мадемуазель Жервез? Мой брат прождал вас всю свою жизнь. Его не стало три месяца назад». Значит, это его сестра. А бабушка уже успела подумать, что ее возлюбленный устроил свою жизнь. Они кинулись друг к другу, заплакали, смешивая слезы и пудру, садовые ножницы ткнулись в дорожную сумку. Покачиваясь, две женщины в обнимку вошли в дом, поговорили о покойном, о его розах, о кусте мимозы, об открытках, которые он так старательно надписывал для нее каждый год, о том, что надежда не покидала его до последнего дня. «Он не хотел, чтобы вы знали о его смерти, – сказала сестра, – он приготовил пять или шесть открыток и попросил меня отправлять вам по одной каждый год. Он считал, что этого хватит… Мы ведь уже не молоды, верно?»
«И в это мгновение я почувствовала, что старею, – призналась мне бабушка. – Он ушел, и мне уже не о чем было мечтать».
Она прожила остаток своих дней с тем же привычно-смиренным выражением лица, как подобает женщине из хорошей семьи, воспринимавшей свою семейную жизнь путешествием в шаткой бричке и ждавшей своего избавления в лице скромного пенсионера.
Под конец она никого не узнавала, все говорила о маленьком домике с крылечком, о розовых кустах в саду, о хозяине дома, каждый год посылавшем ей по открытке. К ней один за другим приходили все пятеро детей, теребили одеяло, пытались привлечь внимание, звали «мама, мама…» Они давно уже выросли, стали взрослыми, обзавелись машинами, чековыми книжками, хорошей или не очень работой, счастливой или не очень семьей, но им по-прежнему хотелось, чтобы она была их заботливой мамой, они не готовы были ее отпустить. Но бабушка устала, и им пришлось ее простить. Она до последнего часа оставалась вежливой, мягкой, воспитанной и совершенно отсутствующей. Она так и не смогла принять этого мужа, этих детей и эту странную, навязанную ей жизнь.
Рядом со своим здоровенным нормандцем я впервые ощутила себя женщиной. С ним я пристрастилась к плотским утехам, хотя его заслуги в том почти не было.
Поначалу он солировал, был внимательным, прилежным и пребывал в твердой уверенности, что лучшего любовника в этом мире не существует, и всякая женщина, побывавшая в его постели, просто обязана испытать райское блаженство, но я открыла для себя наслаждение не благодаря его опытности, поскольку действовал он совершенно механически, а благодаря его физической мощи, позволявшей проделывать со мной чисто акробатические трюки, в результате чего я научилась с легкостью достигать того состояния, которое принято называть противным словом «оргазм».