Владимир Сорокин - 23000
Я обороняю Горн.
Я оберегаю Горн.
Я храню Горн.
Я кормлю Горн.
Сердце Горн раскрывается стремительно. Оно течет сиянием желания. Оно требует. Рост его быстр. Никто из Братства не быстр сердцем так, как Горн. Никто не прорастает Светом так стремительно. Мы радуемся. Мы сияем и ликуем. Сердца наши, обстоящие новообретенного, сияют радостью Света. И ликование Света наполняет Братство восторгом: мы поверили! Горн заставил нас уверовать в Исполнение. То, о чем грезили сердца, о чем говорили в Больших и Малых Кругах, о чем стонали во сне, о чем шептали умирая, – приблизилось! И Горн приблизил это.
Мы бережем его сердце и тело.
Каждое утро руки мои будят тело Горн. А сердце мое будит его молодое и сильное сердце. Сестры берут Горн на руки и несут в комнату Омовений. Чистейшей водой, настоянной на цветах и травах, омывают сестры тело его. Шелковистыми тканями отирают. Умащивают маслами. Одевают в одежду. Из растений, росших в горах, соткана она. Сестры поят Горн чаем из таежных трав, дающих покой и силу. Протягивают плоды тропических деревьев.
Горн поглощает плоды.
Тело его растет.
Но сердце растет гораздо быстрее.
Сердце крепнет. Оно питается Светом. Учится первым словам сердечного языка. Сосет слова из наших сердец. В сердце Горн нарастает неизмеримая сила Света. И даже мое сильное и опытное сердце с трудом сдерживает этот натиск. Горн желает объять все сразу. Но не может вместить. Он яростно жаждет. Мне суждено утолять жажду сердца его. И я делаю это с великой осторожностью, чтобы не навредить ему. И Братству. Ибо понимаю, кто для нас Горн. Это понимают братья и сестры на всех континентах. Там сияют сердца. Там соединяются руки. И составляются Круги. Малые, Средние, Большие. Они вспыхивают во мраке жизни земной, посылая нам Свет сердечный. Мы принимаем его. Он укрепляет наши сердца. Мы делимся Светом с Горн.
Я охраняю Горн.
Я сохраняю Горн.
Я наполняю Горн.
Я держу Горн.
И Свет в сердце его нарастает и расширяется.
Сердце Горн постепенно заполняется Светом. Но познание мира Земли я отодвигаю от Горн: еще рано! Не время! Только окрепнув сердцем, должен он прикоснуться к миру. Который мы создали. И в котором мы заблудились. Только полное сердце сможет увидеть мир. И понять суть его.
Я готовлю сердце Горн к главному.
Бьорн и Ольга
Очень высокий блондин в лимонно-желтой майке и белых шортах размашисто шел через толпу, громко везя за собой красный чемодан.
«А вот и он. Ну и дылда!» – Ольга быстро допила свой грейпфрутовый сок и положила на стойку бара шесть шекелей.
Блондин подошел. Сдержанно улыбнулся. На фотографии из электронной почты его подбородок казался Ольге более тяжелым, а шея менее спортивной. На курносом носу блондина вперемешку с веснушками выступили капельки пота.
– Odin v pole voin, – старательно проговорил он пароль глубоким грудным голосом.
– Krдftskivan, – произнесла отзыв Ольга, слезая с высокого металлического стула.
Ее невысокие каблуки коснулись пола.
«На две с половиной головы выше меня…» – отметила она, протягивая свою маленькую руку. – Hi, Bjorn.
– Hi, Olga! – Он улыбнулся шире.
Ольга с силой сжала его огромную влажную ладонь своей маленькой рукой.
– I didn’t expect you be so tall[7]. – Она прочитала надпись на его желтой груди «Krдftskivan», изгибающуюся вокруг красного рака.
– 201, – честно ответил он. – And where’s your red hair?[8]
– Sometimes you need to change something about yourself[9]. – Ольга надела черные очки, вскинула лямку тяжелой сумки на плечо. – Well, let’s go?
Швед говорил на своем типичном скандинавском английском, Ольга – на своем приобретенном американском.
Не замечая ее увесистой сумки, он закрутил головой:
– А где же…
– Идите за мной. – Ольга решительно двинулась к выходу. – Что такое «Krдftskivan»?
– Праздник раков. – Бьорн в два своих шага догнал ее, треща чемоданом.
– Это когда их едят?
Бьорн с улыбкой кивнул и добавил:
– А ваш пароль я уже перевел с русского. Вернее – мне помогли перевести.
– Прекрасно! – тряхнула головой Ольга. – Теперь вам известен мой жизненный принцип.
Вышли на сухой и горячий июльский воздух. Сели в такси. Ольга не очень быстро произнесла на иврите адрес в районе Петах-Тиква.
– Сделаем, – по-русски ответил водитель и улыбнулся Ольге в зеркало.
Не удивившись, она достала сигареты:
– Можно курить в машине?
– Так мы ш не в Америке! – шире улыбнулся водитель. – Курите на здоровье, затягивайтесь глубже.
– Спасибо. – Она закурила.
– Он из России? – спросил Бьорн.
– Да. – Ольга открыла окно, несмотря на включенный кондишен, подставила лицо теплому ветру.
– Здесь многие из России. – Бьорн покачал своей белобрысой головой на длинной и крепкой шее.
– Да. – Ольга стряхнула пепел в воздух. – Здесь многие из России.
До Петах-Тиквы ехали молча. Быстро промчавшись по холмистому, залитому солнцем пейзажу, машина въехала в пыльный, знойный Тель-Авив. Попетляв по улицам, водитель затормозил возле необычно длинного дома.
Бьорн пытался заплатить, но Ольга опередила его, сунув водителю бумажку в пятьдесят шекелей.
– Вы феминистка? – спросил Бьорн, вынимая свое большое тело из машины.
– Уже нет. – Ольга глянула на бело-розовый трехэтажный дом, растянувшийся на полквартала.
Она подошла к маленькому крыльцу из ракушечника. На двери висел большой латунный номер «167». Ольга позвонила. Довольно быстро ей открыла красивая женщина лет пятидесяти.
– Ольга Дробот? – приветливо спросила она по-русски, с еврейским выговором.
– Да. Здравствуйте. – Ольга сняла черные очки.
– Я – Дина. Проходите.
– Hi, I’m Bjorn, – закивал головой швед.
Они вошли в небольшую прихожую.
– Вы голодны? – спросила женщина. – Только честно!
– Спасибо, Дина, мы сыты. – Ольга опустила сумку на пол. – Нам хотелось бы побыстрее сделать то, ради чего мы здесь. Если это возможно, конечно.
Дина вздохнула:
– Именно сейчас это возможно. Пока он не заснул.
– Отлично.
– Пойдемте за мной. – Дина стала подниматься по лестнице.
Ольга и Бьорн двинулись следом. В доме было прохладно, и где-то наверху поскуливала запертая собака. На втором этаже Дина подвела их к двери, открыла, заглянула в комнату. И движением красивой руки пригласила войти. Ольга и Бьорн вошли в комнату. Это была небольшая спальня для одного человека. Жалюзи на окне были слегка прикрыты. На узкой кровати под стеганым одеялом лежал худощавый старик в сиреневой пижаме. Руки его покоились поверх одеяла, на груди стояла пустая чашка. Он тяжело и громко дышал, чашка двигалась в такт дыханию. Завидя вошедших, он взял чашку и переставил со своей груди на прикроватную тумбочку.
– Папа, это они, – сказала Дина.
– Я догадался, – произнес старик. – И я бы таки очень хотел, чтобы вам хватило получаса. А то я опять засыпаю. Это болезнь, такая хорошая, даже очень хорошая болезнь. Перманентный сон. Ну и не самая плохая болезнь, правда, Диночка?
Дина кивнула:
– Я уже повторяла миллион раз: я тебе завидую, папа.
– Завидуй! – усмехнулся старик, обнажая красивые вставные зубы. – И принеси им нашего лучшего в мире морковного сока.
– Как бы я жила без твоей подсказки, папа! – тряхнула головой Дина, выходя.
– Садитесь, мы для вас уже приготовили стулья, – заворочался старик, облокачиваясь спиной на две сложенные подушки. – И давайте таки сразу к делу.
Гости сели, Ольга достала маленький диктофон.
– Давид Лейбович, мы не будем вас долго мучить, но поверьте, это очень… – заговорила Ольга, но старик перебил ее:
– Не надо лишних слов, умоляю. За последние шестьдесят лет я рассказывал про это раз триста восемьдесят шесть. Если сегодня будет триста восемьдесят седьмой, у меня таки не свихнется язык. Тем более если об этом просят близкие друзья Доры. Вы таки готовы?
– Да, – ответила Ольга.
Ничего не понимающий Бьорн сидел, выпрямив спину и положив загорелые кулаки на свои белые колени. Появилась Дина с двумя высокими стаканами со свежим морковным соком, обернутыми салфетками, протянула гостям.
– Н у, бикицер[10], – заговорил старик, держась за край стеганого одеяла, как за поручень. – Как я попал в лагерь, не суть важно. Я был в двух лагерях, в Белоруссии и Польше, а потом – уже туда. Короче, туда я попал весной 44-го, мне накануне исполнилось таки семнадцать лет. Н у, что это было за место и что там творили, вы знаете, вам не надо рассказывать. Когда наш эшелон туда заехал, мы таки вылезли из вагона, нас сразу построили, осмотрели и отобрали из всего эшелона двадцать восемь человек. Меня в том числе. И все мы были похожи только тем, что, во-первых, были евреями, как и все в эшелоне, и во-вторых – у всех у нас были светлые или рыжие волосы и синие глаза. Это сейчас я седой, мутноглазый, лежу таки параллельно горизонту, а тогда я был стройный красавец, блондинистый и голубоглазый. Я конечно же не понял, куда и почему нас отобрали. Да и никто из двадцати восьми тоже не понял, а чего понимать, нечего было понимать. Там везде пахло горелым человеком и все время летел пепел, вот что надо было понимать. Короче, нас провели через санобработку, а потом отвели в барак. И в этом бараке я увидел только голубоглазых и светловолосых евреев. Всего было два таких барака: мужской и женский. И все – голубоглазые и светлые. Было много рыжих. Это было как-то странно, даже хотелось смеяться. И была масса разговоров и догадок по этому поводу, многие мрачно шутили, что из нас сейчас будут таки делать настоящих арийцев и отправят на Восточный фронт воевать за фюрера. Некоторые говорили, что на нас будут ставить опыты. Но с нами ничего не делали. Опыты ставили на других. И в крематорий шли другие, из других бараков. Короче, прошло шесть месяцев. Пеплом мы таки и не стали. И за это время оба барака почти переполнились: с каждым эшелоном к нам добавляли таки и добавляли голубоглазых евреев – пять, десять или больше человек. А иногда – ни одного. Потом фронт подступил, немцы заволновались, печи работали на всю катушку. Но нас по-прежнему не трогали. И вот в октябре, это было точно 11-го числа, нам скомандовали «раус!». Мы вышли из двух своих бараков, нас осмотрели. И отобрали тех, кто прятался у нас и был черноглазым. Или кареглазым. Или зеленоглазым. Были и такие. Мы их прятали. Их отделили от нас. Потом нас погрузили в огромный эшелон. И он выехал из лагеря. И пошел на запад. Мы не знали, что думать, но все-таки были рады, что покинули то проклятое место. Там пахло только смертью. Мы были уверены, что нас везут в Германию. Но поезд прошел всего часа два и остановился. И нам скомандовали вылезти. И мы таки вылезли. Эшелон стоял в чистом поле. И совсем рядом был огромный песчаный карьер. Это был такой громадный овраг, яма песчаная. И охрана из эшелона встала по краям этого карьера. И нам приказали спуститься в карьер. Ну, все мы поняли, что ни в какую Германию мы таки уже не доедем, а просто нас кончат здесь. Мы в лагере знали, что русские сильно наступают. Значит, немцы торопятся с нами покончить. И мы пошли в этот карьер. А что делать? Бежать некуда – поле вокруг. Нас было тысячи две. Не меньше. Мы спустились в этот карьер. И нам скомандовали сесть. Мы сели. И молились. Потому что понимали – сейчас начнут стрелять из пулеметов. Но никто не стрелял по нам. Мы сидим и ждем. И охрана с автоматами стоит по краям карьера. И вдруг наверху, откуда мы спустились, появились эсэсовцы с двумя чемоданами. Они открыли эти чемоданы и вынули оттуда двух стариков. Это были даже не старики, а что-то таки совсем непонятное, я подумал сперва, что это подростки из нашего лагеря, очень худые, кожа да кости. Но потом я увидел, что это старик и старуха. Они были невероятно худые, худее нас, и все какие-то белые, словно их держали в подземелье. Их волосы были белые как снег и очень длинные. Эсэсовцы посадили их на руки, как детей. И спустили к нам. И эти старик со старухой, сидя на руках у эсэсовцев, уставились на нас. У них были очень странные лица, не злые и не добрые, а какие-то непонятные, словно они уже умерли давно и им на все плевать. Я таких лиц никогда не видел. Даже в лагере у доходяг были другие лица. А эти лица были таки очень необычные. И у этих двух были тоже голубые глаза. Они смотрели. Но тоже так, будто сквозь нас. Знаете, бывает, когда человек задумается и вперится невидящим взглядом. Вот такие были у них глаза. Они смотрели на нас и что-то бормотали совсем не слышно. И эсэсовцы стали забирать кое-кого из нас: одного там, другую здесь. Это длилось и длилось. А потом взяли парня, который сидел не очень далеко от меня. Это был Мойша з Кракова. Я с ним познакомился в лагере и даже немного таки дружил. Он был старше меня. До войны он работал продавцом в галантерейном магазине. У него, как и у меня, убили всю семью. Он был сильно верующим и говорил, что если Бог оставит ему жизнь, он станет ребе. Этот Мойша з Кракова всегда носил с собой бумажку, такую вощеную серую бумажку, в которую раньше до войны заворачивали селедку. Целый день она была с ним скомканная. А вечером, когда объявляли отбой и барак запирали, он ложился на нары и расправлял эту бумажку на ладони. Ему дал ее один ребе в гетто и сказал, что вот бумажка, это ты сам, жизнь за день комкает тебя, превращает в комочек, а вечером ты расправляешься, забываешь мир и снова предстаешь перед Богом во всей своей правде. На ночь он всегда расправлял бумажку и клал ее под голову. И эта бумажка помогала ему. Так вот, когда его вытаскивали из нашей толпы, эти старик со старухой как-то очень заволновались. Их прямо-таки стало корчить и ломать, они затряслись. И я тогда подумал, что у них эпилепсия. И всего из нас взяли человек тридцать. Их повели к поезду, посадили в вагон. И унесли этих тощих эпилептиков. И главный скомандовал охране, охрана пошла к эшелону. А мы стали молиться, потому что поняли, что сейчас нас расстреляют. Я опустил голову, смотрел в песок и молился. Я видел в песке муравья, смотрел на этого муравья и молился, молился. Я сам был как муравей, но хуже муравья, потому что муравей будет таки жить, а меня сейчас расстреляют! И вдруг услышал, как паровоз свистнул и потянул состав. И они таки поехали. Поехали, поехали, поехали. И все! Нет эшелона. Нет эсэсовцев. Мы сидим в карьере. А вокруг – пустое поле. Никто ничего не понял. Ну, мы встали, выползли из карьера. И пошли. Бежать сил не было. Брели в разные стороны. Я брел с тремя, они все были з Варшавы, и мне повезло, потому что мы все-таки были голубоглазые и светловолосые, а поляки, они хоть и антисемиты, но таки приняли нас… это самое… они, это было… азохен вэй… там были таки… и добрые и мерзавцы… ту пани звали Веслава, а отец ее был без руки… и они… и они… но… не только… как обычно…