Курилов Семен - Ханидо и Халерха
В тордохе Пайпэткэ остановилась возле стола-доски и треноги. Очаг выглядел жалким, покинутым — над останками костра, притрушенными снегом, одиноко висел пустой крюк-сускарал [46], чай в неубранных кружках замерз. Эта заброшенность, и противное храпение старика, за пологом заставили Пайпэткэ вздрогнуть. Но, вздрогнув сердцем, она задрожала и всем телом, да так, что руки тотчас вскинулись к груди и начали трястись, хватая воздух. Дробный стук зубов рассыпался по тордоху. И был страшным дикий, прерывистый смех, вдруг перекрывший и нудный гул непогоды, и тягучее храпение старика. Пайпэткэ хохотала все сильней и сильней и зубами стучала все громче и громче — и это бы кончилось чем-то еще более страшным, если бы не Сайрэ, выскочивший из-за полога.
Кривоногий Сайра засуетился, забегал вокруг жены, боясь сказать или сделать что-то неверное. Но он нашелся и оборвал этот смех:
— Ке, слушай, ке; а где ж Мельгайвач? Разве он но вернулся? Как же он не вернулся? Он ведь за подарком поехал — оленей пригонит сюда… Наверно, пурга его задержала…
Сайрэ спасал жену от беды, обманом возвращал ей рассудок и не знал, что Мельгайвач в это время действительно и всерьез размышлял о подарке.
Ничего не случилось в пути с богатым, но обреченным на тяжкие испытания чукчей. В мешке на нарте у него была водка, и он, хорошенько выпив, не щадил оленей, пробиваясь сквозь полосу непогоды.
В теплой яранге, где все говорило об огромном достатке, к нему пришли свои, трезвые, но слишком нетерпеливые мысли. Он рассудил так. Да, кровь и боль сводят с ума — даже животных, и человек, глядя на кровь, расширяет глаза, становится не таким, каким бывает всегда. Поэтому главное — кровь, а не всякие там проталины по весне и пустой навар вместо жирной еды; Сайрэ, как и все шаманы, конечно, немного жулик… И Мельгайвач, завалившись спать с младшей женой, начал гадать, сколько оленей нужно отдать Сайрэ — сто или двести и когда лучше пригнать их в Улуро — весной или сейчас.
За этими размышлениями Мельгайвач совсем забыл о том, что Кака, вроде птицы, клюющей падаль, в последнее время все снижался и снижался над ним.
Если бы он подумал об этом, то, наверное, остерегся спешить и уж непременно бы все сделал иначе. Но ему слишком надоело видеть себя попавшим в беду, и слишком близкой была возможность опять улыбаться.
Уже на второй день Мельгайвач отправил всех жен к родственникам и остался один: ему надо было бы выгнать еще и собаку, но ведь собака не человек, что она понимает…
В опустевшей яранге было тепло и светло — под треногой горели поленья, горел, как всегда, и большой жирник. Мельгайвач ходил туда и сюда, разглядывая свои богатые пологи, каждый из которых был подобран из шкур одинаковой масти. И вдруг он подошел к очагу, спустил на бедра штаны, задрал рубаху и ударил себя не успевшим блеснуть ножом. Ощутив вполне терпимую боль, Мельгайвач удивился, как все это просто. Он не взглянул на живот; он наугад придавил ладонью рану, а когда ладонь стала мокрой и теплой, отнял ее, поднял голову кверху, чтоб ничего не видеть, потер руку о руку, умыл сразу обе щеки — но неожиданно зашатался, зашатался, как одинокое дерево, попавшее в круговорот горячего ветра. Дымовое отверстие метнулось в сторону, а подсвеченный снизу кособокий шатер [47] расправился во все небо и закрутился, как колесо на русской телеге. Чтоб не упасть, Мельгайвач схватился свободной рукой за жердь треноги и опустил голову. То, что увидел он, было ужасно. Ладонь опять зажимала рану, но из щелей между пальцами упругими струйками вырывалась в разные стороны кровь.
Вот тут-то Мельгайвач и оторопел. Он скорее закрыл правой ладонью левую, однако кровь моментально нашла новые щели. К тому же все туловище охватила жгучая боль. Он согнулся до самой земли, чуть не достав головой пола, — но большие ладони отстали от живота, и кровь потекла сильней. Тогда Мельгайвач упал на бок, упал и придавил локоть — и рана вовсе открылась.
Растерявшись, не зная, что делать, он стал кататься по полу.
Он купался в крови и не мог закричать — боль со страшной силой стискивала ему зубы. И когда от этой боли и от отчаяния глаза совсем полезли на лоб, вдруг наступило какое-то успокоение. В муках всегда бывает миг отупения, передышки — его дарит сила жизни затем, чтоб у человека мелькнула трезвая мысль, может, последняя, а может, спасительная. Но Мельгайвач этот миг понял по-своему, так как приготовил себя к нему. И только успел подумать о вдохновении, как закричал что было сил. Он заметил у очага собаку, лизавшую красную лужу…
В это-то время и показался в двери Кака. Рослый голова чукчей хотел войти поскорей, но потерял шапку и нагнулся, чтобы ее поднять, — да так и оледенел, стоя на четвереньках. Клочья черных волос вздыбились на его голове, а глаза выкатились белками наружу. Смуглый до черноты, он сейчас был похож на черта, увидевшего такое, чего не мог бы придумать он сам вместе с другими чертями.
Поняв все и забыв о шапке, Кака вскочил, пинком ударил собаку, с визгом отлетевшую в угол, схватил с ящика недошитый камус.
— Ы-ы-х, дурак… дурак! — начал подпихивать он шкурку под ладони Мельгайвача. — Да постой — книзу кожей. Шерсть набьешь — кровь загниет. Ну, прижимай. К Сайрэ ездил, жадюга? Пожалел половину стада, хотел подарком отделаться. Подыхай теперь, а стадо твое новые мужья жен поделят.
— Нет, Кака… Не о том думал… — Из глаз Мельгайвача к ушам покатились слезы. — Вдохновение хотел получить.
— В пасть зверю прыгнул. Во как он тебя разукрасил.
— Кака, помоги… — Бледный как снег и измазанный кровью, Мельгайвач смотрел на него глазами умирающего ребенка, который впервые понял, что мог бы жить очень долго. — Возьми бубен, Кака…
Перестав суетиться и найдя на полу место, не залитое кровью, Кака сел и глянул на свои руки, тоже измазанные кровью. Покуда не сбежались люди, он лихорадочно соображал, что может произойти дальше — умрет Мельгайвач или нет, сейчас умрет или после долгой болезни. Но вот он решительно встал и пошел к двери.
Он вернулся быстро, неся в руках обломки твердого снежного наста.
— Лежи, не крутись, — приказал он и стал обкладывать живот и руки Мельгайвйча снегом.
— Кака! Не надо, — взмолился несчастный. — Не морозь меня, брат. Я сам, наверно, замерзну.
— Лежи, если дурак.
— Ты лучше бубен возьми. Покамлай — может, еще вдохновение и придет.
— Да Сайрэ отомстил тебе, а ты о вдохновении думаешь! — проговорил Кака. — Останешься жить — разве этот шрам не будет напоминать тебе о шраме девочки Халерхи? Будет. До конца дней твоих. Вот как Сайрэ защищает свой род. А не так, как ты. Старый он черт, но молодец. Его похоронят с почестями. А тебя?
— Покамлай, Кака, — попросил Мельгайвач. У него уже не было сил шевелиться, сил хватило только на то, чтобы прижимать к ране шкуру да говорить.
— Я покамлаю. Но ты обидел меня — на Сайрэ променял. Отдашь половину стада — буду камлать. Всё равно богатство твое разлетится, как на ветру пепел. Слаб ты, а чтоб удержать богатство, надо быть сильным. Или посылай за Сайрэ… "
— Покамлай, Кака, может, придет ко мне вдохновение, — с упрямой надеждой попросил Мельгайвач. — Было уже вдохновение, было. А половину стада возьми. Придут пастухи, при тебе распоряжусь.
Народ сбежался в ярангу, когда голова и шаман Кака изо всех сил заколотил в бубен. Ужас и крики жен; суматоха, вопли испуга распалили Каку очень быстро. Ему никогда не приходилось прыгать по земле и шкурам, залитым кровью, и каким бы рассудительным он ни был до этого, сердце его теперь колотилось так, что от сильного удара палкой бубен лопнул и замолчал, а сам он упал под полог, ошалело вращая глазами. В яранге было шумно, и ему пришлось почти закричать:
— Будет он жить, будет! Но страдать и болеть придется ему. Убейте собаку, которая крови его нализалась сейчас убейте. А шаманом ты, Мельгайвач, не станешь, — сказал он тише, — ни большим, ни маленьким. И лучше тебе стать простым чукчей…
— Как — безоленным? — подал Мельгайвач слабенький голос.
— Да, безоленным. Поставь половину стада на приз, назначь состязания. Имя твое прославится. Иначе ты умрешь опозоренным и несчастным.
Мельгайвач простонал. Лицо его, обмытое старшей женой, было сейчас особенно бледным, и стон кому угодно мог показаться предсмертным. Но больше всех испугались жены. Старшая из них, не помня себя, схватила пробитый бубен, схватила палку и начала стучать, приседать и подскакивать. Кто-то заголосил. Пробитый бубен издавал только треск, и хоть старшая жена колотила по ободу, на губах у нее быстро появилась пена — и она затряслась, свалилась на руки женщин. Но бубен и палку подняла вторая жена. Эта была помоложе, покрепче. Она закричала визгливым голосом, подражая мужу-шаману…
А Кака поднялся; он осторожно обошел толпу сзади, начал искать возле двери шапку. Не найдя ее, вышел на волю. Вышел — и оторопел: ярангу со всех сторон окружали олени. Их было до ужаса много. Ближние обнюхивали жилье своего хозяина. Все они теснились, не разбредались — будто почуяли что-то неладное. А может, пришли прощаться?.. Но Каке было сейчас не до нежностей.