Эдуард Кочергин - Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]
С коридорной стороны на нашей двери висела объявиловка: начальные классы. Действительно, в этой школьной клети обучались первые, вторые и третьи классы вместе. Кроме нескольких шкетов, все ученички начальных классов были страшенными переростками. Не могу сказать, сколько кому исполнилось лет, но у многих из них под носопырами пробивались усы. Эти дети войны были неуправляемы. Ежели им, здоровенным амбалам, что-то не нравилось, то могли и полено метнуть в учителя. Я как истопник сидел на задней парте центрального ряда у печки, колотые поленья буквально упирались в спину. Моим соседом по парте был Верзила из колонии. Так вот, когда училка вызывала его к доске отвечать урок, он выхватывал из поленницы хорошую деревяшку и отправлял её по полу в учительницу, приговаривая:
— Это вместо меня, пускай она тебе и отвечает.
Когда очередная учительская тётенька не выдерживала такой жути и в слезах выбегала в коридор, в классе начинался безобразный кошмар. Битюги-переростки выскакивали из-за своих парт, хватали мальков, издеваясь, «давили вшей» на наших головах и забрасывали нас на поленницу. Переворачивали парты, колотили по ним поленьями, на доске рисовали огромную задницу и кричали:
— Хенде хох — спасайся кто может!
Бесчинствовали вовсю. Один из долдонов становился у выключателя и дополнял это светопреставление, включая и выключая электричество, приговаривая:
— Ученье — свет, неученье — тьма!
Начальница школы
Вся кутерьма происходила до тех пор, пока не распахивалась дверь и в её проёме не появлялась начальница школы — седая, коротко стриженная, в тёмном аккуратном костюме тётенька с властным взглядом. Класс мгновенно замолкал. Она не спеша подходила к училкиному столу и презрительным тоном произносила такую фантастическую тираду в адрес разбушевавшихся переростков, что у тех отвисали челюсти. Причём в её ругательном уроке не употреблялось ни одного матерщинного слова. Но всегда сильно, образно, точно по характеристикам и каждый раз — по-новому. Для меня, бывшего пшека, это были уроки русского языка, поэтому я слушал её с большим интересом. Начальница школы обладала такой мощной внутренней силой, что заряжала воздух вокруг себя, и все наши жутики во главе с паханом её страшно боялись. Она награждала их такими сочными кликухами, что вся кодла переростков немела, переживая услышанное:
— Ну что, трапездоны трюхатые, снова напоганили — казаками-разбойниками прикинулись, мухососы шелудивые, курыль-мурыль вонючая! Вместо учения блеять и мумукать всю жизнь хотите, вши мясные, шамкалы свинорылые? А ты, верзила мордозадая, зачем хавалку свою расстегнул, сботать захотел или поленом в меня метнуть пожелал? Давай, попробуй. Тебе, пахан прыщавый, женихаться пора, а не второй класс коптить. Слышишь, сегодня же перед учителями отмолись за всю шоблу, иначе вохре тебя сдам и велю охочие места свинтить. Понял?! И вы, блатари-козлоблеи, уразумели науку? В минуту чтоб порядок в классе был, не то я вас, мудапёров, сама припоганю…
К концу её тронной ругани все переростки стояли перед нею, вытянувшись в струнку, и не гугукали.
В детприёмнике шептали, что в двадцатые-тридцатые годы её саму крестили крестами, но только по политической части.
После ухода начальницы битюжная пацанва наводила порядок: спускала мелких с поленниц, поднимала перевёрнутые парты. На месяц-полтора воцарялся относительный покой.
Амбарная книга
Учебники, по которым я учился, сплошь были разрисованы нехорошими картинками и расписаны матерщиной, благодаря чему познать трёхбуквенную науку мне пришлось с ранья.
Для записи уроков и домашних заданий по всем предметам мне на целый год выдали огромных размеров толстую амбарную книгу в крепком картонном переплёте, которому не было сносу. Книга эта с двух сторон делилась на несколько частей, соответственно предметам. С одной стороны я записывал уроки, с другой — выполнял задания. В этом гроссбухе был целый отдел для рисования, где я изображал картёжных королей, дам, валетов и вождей, тренируясь для будущей жизни.
Весною, когда закончилась школа и наступило время побега, я передал это сокровище моим остающимся подельникам.
Немецкие инородцы
Одно событие в челябинском ДП запомнилось особо. Где-то после Ноябрьских праздников нас стали уплотнять. В каждую и так тесную палату втиснули ещё по две, по три койки, практически ликвидировав проходы. В две освободившиеся палаты привезли и поставили металлические кровати. Коридор за выходом на лестницу перегородили стенкой, обшитой фанерой, со вставленной в неё дверью. Долгое время мы не знали, для чего производятся такие серьёзные приготовления. Потом поползли слухи, что к нам пригонят и подселят военнопленных немцев детского возраста, вроде нас, но только фашистиков. Помню, что слухи эти нам совсем не понравились. Почему наши палаты отдают врагам? Почему мы, победители, должны жить в тесноте?..
Действительно, в конце ноября к КП приёмника подъехали два автобуса, и к нам на этаж вохровцы подняли целый отряд тощих пацанков и девчонок с перепуганными лицами. Мы целой дэпэшной толпой стояли в коридоре и смотрели, как охрана пересчитывает фашистиков, называя их нерусские фамилии. Но странное дело, все эти немчики и немчихи отлично говорили по-русски. Как это они так быстро научились русскому, непонятно. Даже мне, чтобы перейти с польского на русский, пришлось два года косить под Му-му. Мы стали тормошить наших воспиталов — Однодура и Многодура, те объяснили нам, что эти немчики не гитлеровские, а русские, вроде как русские поляки, русские финны, русские греки, русские евреи и другие русские инородцы. Родители у них при наступлении немецких войск были высланы в Казахстан, и их вскоре переправят туда же.
Нас с ними не смешивали. Вохра у них была своя, более свирепая, чем наша. Кормили немцев отдельно от нас и гораздо хуже. Вся дэпэшная шобла разделилась пополам — одна часть им сочувствовала и даже подкармливала, другая, наоборот, унижала. Если бы не охрана, их бы сильно побивали. Прыщавый пахан с мордозадым Кувалдой попытались даже изнасиловать немецкую девчонку в дровяном сарае, выкрав её из отряда во время прогулки. Спасла вохра, услышав крики о помощи, вовремя остановила насильников.
Судилище над желателями детприёмовский могучий полковник произвёл прямо во дворе. Взяв за шкварники одного в левую, другого в правую руку, поднял их над землёй и стукнул лбами друг о друга. После чего сотрясённых лечили неделю в изоляторе у Пипеток, а по окончании лечения отправили в трудовой колонтай для дальнейшего исправления.
В начале мая немчишек увезли от нас на восток. Мы, столпившись в коридоре, провожали инородцев уже как своих. Многие из них, прощаясь, зачем-то плакали.
Смерть Митяя
Первый раз к моему дружку Митяю, по которому я страшно скучал, мне удалось попасть только в конце ноября. С огромным трудом я уговорил самого полковника, чтобы кто-то из его подчинённых сводил меня в больницу на повиданку со слепеньким земляком. При встрече мы обрадовались друг дружке. Он, пройдя двухмесячное лечение, чувствовал себя лучше. Но, к своему огорчению, я узнал, что после выписки его отправят жить не к нам, а в какой-то приют для слепых детей и там начнут обучать в специальной школе. Кормёжка в том приюте намного лучше, чем в нашем приёмнике, а это важно для лёгочных больных.
Следующую повиданку удалось заполучить только в начале марта, уже в спецприюте для слепых детей имени какого-то Ушинского, куда его перевели из больницы. Я ему принёс сахару, масла — гостинцы, которые накопил и выменял на рисованные карты. Поначалу он не хотел брать. Митяй стал знакомить меня со своими незрячими однопалатниками, как младшего братана. Я был младше всего на год. Чувствовал себя он вроде неплохо, но выглядел странно бледным и худым. Мы с ним поклялись друг другу, что в июне бежим вместе из Челябинска на нашу северо-западную родину, а сейчас начнём готовиться к побегу.
Во второй раз в его приют приехал я в сопровождении вохровца в конце мая. Местный старик-сторож с прокуренными буденновскими усами спросил, к кому мы пожаловали. Я сказал, что идём к моему слепому братану — Митьке-певцу. Он, нахмурив свои волосатые брови, прохрипел в ответ:
— Слепенький твой шкетёнок днями отдал дых, лёгкие у него в дырках оказались, вот так-то, мил-мал дружок.
Меня подкосило, я аж присел и долго не мог подняться и как-либо двигаться. Его смерть — моё первое по жизни страшное горе. Я долго не понимал, как смогу жить.
Через несколько дней из охраны передали мне его овчинную жилетку с запиской, писанной кем-то: «Степанычу для согрева. Твой Митяй».
В конце мая я, выкрав у кастелянши свой хантыйский сидор, бежал. Бежал снова один, бежал на запад, в мой блокадный город. К правой ноге подвязал мешочек с торцевыми поездными отмычками, наследством сибирских скачков. А в карманах моих шаровар снова находились два точно отмеренных мотка новой медной проволоки. В правом — для профиля Сталина, в левом — для профиля Ленина. К этому времени я гнул их уже с закрытыми глазами.