Денис Яцутко - Божество
Разыскивая умных в городе и натыкаясь на вопросы, почему здесь, а не «у себя», я вспомнил о той игре и о привязанности собственных соседей к кварталу. Обобщив, я продолжил мыслить на эту тему и вспомнил часто звучавшую по радио песенку: «С чего начинается Родина? С картинки в твоём букваре, С хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе…» То есть, продолжил я для себя, — с тупости и ограниченности. А вспомнив, как много вокруг говорится о Родине, о стране, о патриотизме, о пограничниках, которые могут и в рог дать тем, кто пришёл из чужого квартала, вспомнив, что про Родину написано в учебниках, в художественной литературе, что часто говорится о привязанности к Родине, что «летят перелётные птицы в осенней дали голубой, летят они в жаркие страны, а я остаюся с тобой, а я остаюся с тобою, родная моя сторона, не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна», что за измену Родине расстреливают, я сильно расстроился, потому что почувствовал, что вряд ли на шестьдесят пять глупых людей действительно приходится хотя бы один умный, а моё внутреннее молчание было уже внутренним криком, которого так никто и не мог услышать. Мы курили вместе «Родопи» на чердаке школы, играли в тысячу в павильонах соседнего детского садика, покупали у живущей рядом со школой бабки семечки и абрикосовое вино в трёхлитровых банках, танцевали друг перед другом твист и верхний брейк на школьных дискотеках, двигаясь часто одной волной, почти сливаясь друг с другом, и много, очень много говорили, но сколько бы я ни сказал, я чувствовал себя монахом, давшим обет молчания и строго и свято его соблюдающим.
«Саша Ященко выебал Булкину» — было написано в записке. Я проследил взглядом, откуда она могла придти, ожидая жеста, и увидел Бакана, который смотрел на меня и многозначительно кивал. После урока я к нему подошёл. «Они поспорили, — сказал он, — что Ящик тридцатидвухкилограммовую гирю десять раз не поднимет. Он на бабки, а она на жопу…»
— На что? — не понял я.
— Ну, он ей на пизду предлагал, а она сказала, что целку портить нельзя, и что лучше на жопу… Вот… Он гирю поднял и на большой перемене её на чердаке в жопу выебал…
— Это он тебе рассказал? — спросил я.
— Не, ну я там сам был… Я и Ромашка… Это чтобы при свидетелях… Чтобы это… Чтобы видели, что она долг отдала, и что уже не должна ему ничего, вот…
— А мне ты это зачем рассказываешь? — спросил я. Рассказ меня возбудил.
— Как зачем? Интересно же… Я вот тоже кого-нибудь того хочу… Булкина мне не даст, конечно… А вдруг кто даст, а? Как думаешь?
— Не знаю, Бакан, — сказал я и ушёл от него в школьный двор.
К воплю невысказанного всё сильнее примешивалась ещё одна неизрасходованная энергия — пол. Это уже имело мало общего с поиском тебя, моя Анима, — это было дикое и примитивное желание ебаться — всё равно с кем. Различные научно-популярные книжки и брошюрки по сексопатологии и по сексуальному воспитанию подростков, которые, за неимением порнографии, передавались из рук в руки и прочитывались по нескольку раз кряду с членом в руках, в один голос твердили, что сексуальное созревание в полной мере заканчивается, приблизительно, в двадцать три года и что только с этого времени можно заниматься сексом без особого риска для своего здоровья. В крайнем случае, говорили эти самые книжки, можно это делать с восемнадцати лет, а девушкам в Узбекистане — с шестнадцати. И эти же книжки описывали, как нехорошо ведут себя в детских домах мальчики и девочки, которые ебутся с двенадцати лет и не слушают советов старших по разуму. Таким мальчикам и девочкам книжки грозили самыми разнообразными ужасами, часто не называя их, как, впрочем, не называя почти ничего открыто, но намекая на многое и местами весьма убедительно. Но вот Саша Ященко занимался этим с Булкиной, да ещё и в одной из самых страшных и извращенных из описанных в книжках форм. И выглядел Саша после этого довольным, как поговорочный слон, и сияющим, как солнечный зайчик. Булкина, правда, после большой перемены не появилась… Интересно, думал я, придёт ли она в школу завтра? И как она будет выглядеть? И как она теперь будет общаться с Сашей? И как это у них легко получилось? Ведь никаких намёков на «любовь» или какие-то близкие отношения другого рода, хотя бы дружбу, между ними не было… Поспорили… Офигеть… И не врёт ли вообще Бакан? А если врёт, то зачем?
Женя Булкина на следующий день пришла в школу, выглядела чуть более возбужденной, чем обычно, заметно ловила на себе взгляды, отвечала взглядами же прямо в глаза и с вызовом, но в общем казалось ничуть не менее нормальной, чем обычно. Решив, что моя оценка её взглядов может быть лишь следствием рассказанного Баканом, я подошёл к ней на переменке и спросил: «Женька, а правда вчера на чердаке…» «Что?! — перебила она меня, — Ну, подставила Ящику жопу, потому что проспорила. Ну, и что? Тебе какое дело?» «Нет, ничего» — сказал я и отошёл. Значит, правда. Ага… Сейчас надо сказать, что сексуальные сцены заполонили моё сознание, но они его не заполонили. То, что заполонило моё сознание, было сценами не сексуальными, но сексуально-фантастическими и сексуально-сюрреалистическими. Недореалистическими. Я хорошо знал и чувствовал, как устроен я сам, и достаточно неплохо — по схемам в сексопатологических брошюрах — представлял себе устройство женщины. Но КАК ИМЕННО ВЫГЛЯДИТ ВХОД, я не знал. Где именно локализуется входное отверстие? Как ощущаешь себя, когда вводишь туда член? В какую сторону оно там направлено? Что делать дальше? Мне стали сниться сны с участием девочек. В этих снах я видел их голыми, и все они голыми выглядели, как Таня Титоренко, то есть, если одетыми они были выше и угадывались как худые и даже костлявые, то, раздевшись, они становились пониже и покруглее. Ну, и наоборот. Я приближался к этим Таням, у меня сильно торчал член, который я старался не замечать, потому что дело чаще всего происходило в девятом автобусе, Тани смотрели на меня, я приближался к ним, я… дальше я не понимал ничего. Тела каким-то непонятным образом смешивались, я находил у себя неясные части тела, я что-то с чем-то соединял, и то, в чём я беспомощно, стеснительно и сладострастно барахтался, не было Таней, потому что Таня оставалась на том расстоянии, с которого я видел её, придуриваясь пьяным в кресле, а я трогал её-не-её, которое на едва уловимые моменты могло полупоказаться каким-нибудь знакомым человеком или диваном, пугАло, перед внутренним взором резко проползали, как смена слайдов в диаскопе, схемы из книжек, рисунки Барща, фотографии из журнала «Советское фото», репродукции Отто Дикса из книжечки на немецком языке, кто-то делал мне подножку и советовал зажать в кулаке камень, из носа капала кровь, член торчал, школьники, завуч и пассажиры не замечали отсутствия на мне брюк и трусов, ничего похожего на Таню я уже не видел, но что-то диктующее, боящееся и приказывающее, старательное такое, пыталось удержать её тело как оправдание, как что-то нужное, без чего стыдно и бессмысленно. Сон никогда ничем не заканчивался. Видимо, иррациональность выбивала какие-то предохранители, и я прекращал воспринимать себя как я, та часть сознания, которая следила, контролировала и запоминала остальные, то ли сама сбивалась и включалась в неосмысленные или осмысленные не того рода образами действия, то ли отрубалась вообще, то ли ещё что-то. Я не могу сказать, что в этом месте сон обрывался. Нет, он продолжался чем-то ещё, но даже определение «чем-то ещё» и само слово «определение» настолько не подходят для описания этого, как и слова «описание», «этого», «продолжался»… Не буду.
По утрам.
Я старался не шевелиться и не думать ни о чём дневном, а сразу, едва проснувшись, зафиксировать сновидение и попробовать хотя бы часть его, хотя бы некоторые, совершенно отдельные линии, штрихи перевести в слова. Это было очень трудно, но доставляло чрезвычайное удовольствие. Когда я чувствовал, что получившиеся слова описывают ночное, сонное с точностью, достаточной для того, чтобы слушающий понял основное и это основное направило бы его чувства в сторону невысказываемого понимания остального, хоть ещё крохи, в моём мозгу вспыхивало (неверное слово), вздрагивало (тоже неверное слово), бытийствовало, возникало, пробивало электрическим током, моментально пропитывало со всех сторон и во все стороны ледяным и сразу же высушивало в сахарский жар (неверные, неверные слова) такое ощущение, в сравнении с которым все страшные оргазмы многочасовых мастурбаций тускнели и забывались. Иногда совсем не удавалось удержать в себе содержание сна, иногда для бывшего во сне в принципе не существовало слов, иногда же слова находились так скоро и легко, что хотелось немедленно ещё, и я опять засыпал. Мой древний подлинный мир опять потихонечку возвращался. Теперь я прекрасно знал, что этот мир неподлинный, что его, по сути дела, не существует, но мне было совершенно плевать на этот факт: мне там нравилось. И ещё больше мне нравилось там, когда в одном сновидении я неожиданно нашёл способ (слова?) для почти совершенно точного описания другого сновидения. В бодрствовании же затем я отметил, что таких слов (или что это было?) здесь, в реальном мире не существует в принципе. Я бился в конвульсиях от осознания невозможности переноса этих слов оттуда сюда. Как бы смирно, осторожно и сосредоточенно я ни просыпался, слова для описания особенных явлений той реальности не фиксировались в этой ни в каком виде: к ним не было синонимов, они не поддавались развёрнутому определению, не думались и не говорились. Пустопорожний трёп с одноклассниками стал вызывать физическое отвращение, слова каркали и были удивительно неёмкими. Я стал спать каждую свободную минуту. Я обучился искусству дрёмы — полусна, который позволяет находиться взором тут, а сознанием там. Это было самообманом: миры накладывались, но не смешивались и не растворялись. Здешнее оставалось здесь, а тамошнее — там. Даже части сознания, воспринимающие две разные реальности, не взаимодействовали. Долго в таком состоянии находиться не получалось. Я либо засыпал, либо просыпался. Пытаться перетащить сюда тамошние слова я почти перестал, но зато заметил, как начинаю всё лучше и лучше овладевать здешними. Я нырял в сон, как ловец жемчуга, набирал полную сеть впечатлений, выныривал, нанизывал на слова, наслаждался, нырял опять. Случалось, что я засыпал во сне и в этом сне опять засыпал и видел во сне, что ложусь и засыпаю. Такие многоуровневые погружения нравились мне особенно: выйдя из них, не всегда и не сразу бывал уверен, что уже вышел. Пару раз это заканчивалось травмами, но того стоило: грубое столкновение с убогой подлинной реальностью заставляло как бы пробудиться из уже абсолютно бодрствующего состояния, и после сокрушительного столкновения со стеной или шкафом вдруг понимал, что секунду назад здесь, в этой дурацкой подлинности думал сновиденными широкими ёмкими мыслями. И теплело.