Михаил Черкасский - Сегодня и завтра, и в день моей смерти
- А что такое чугрей? — машинально, против воли спросил.
- А хрен его зна-т, так гОворят. Вишь, сижу, чайком надрываюсь. Хошь — пей, вон, вон песок, наведи, наведи!.. О, б!.. Дай на маленькую!.. — просит весело, оттого что не очень уверен. — Ну, спасибо, что дал. Ты пОсиди, я схожу в лавку…
Один убрел, явился второй — Павел. Этого я тоже люблю слушать, но не сейчас.
Сколько лет уж воду городскую, хлорированную, толкут они с Дементием, а все не вытравится то деревенское, что всосано с молоком. Сам-то город давно уж обезъязычил. Плоска, как газетный лист, куца, как бульдожий хвостик, его речь. Город, что нового ты дал языку? "Полбанки, суммировать, клеить" (женщину) и еще такое же прошлогодне соломенное. Только по деревням донашивают ту исконно-посконную речь, о которой с таким небрежением принято говорить. И прекрасней которой нет. Но "стираются грани", и деревня притирается к городу, да он сам тянет ее — квартирами, автобусами, ваннами, телефонами, магазинами. А до тех, кого не заглотит, сам дотянется сторуко, стопало газетами, радио, телевизорами, фильмами. Прошмыгнут годы, упокоятся на погостах старики, и тогда не проселком душистым, не тропинкой меж ржей васильковых петляя — утрамбованным трактом все подомнет под себя асфальтная, тошнотная речь. И останется заповедным заказником великий и вольный Далев словарь. Да еще областные, где радением безымянных русистов тоже бережно собраны невостребованные сокровища.
- Саш, а я к тебе… — Павел Васильевич, вывалив над сползшим ремнем живот, шел по керамическим плиткам к столу. — Никак на работу пришел? — усмехнулся, зная мою привычку опаздывать, — Газетку спортивную не прихватил? Спасибо. Вот иди сейчас в магазин, там огурчики свежие дают. И салат. Понял? — он еще говорил со мной как отец с отцом. — Знаешь, Саш, веришь ай нет, побывал я сейчас в царствии небесном. Будто Христос босиком по животу пробежал, — оглаживал не стыдящийся себя самого живот. — Баба моя огурцов покрошила, салату, лучку зеленого да со сметанкой, со сметанкой!.. Уж наелся — от пуза. Ну, до чего ж хорошо… Ну, вот, обратно радио выключает. Ты хоть слышал — Гагарин разбился?
- Кто?.. Как разбился?
- Так… мать, насмерть!..
- Да ты что-о?.. — и подумалось с острой завистью: вот бы нам всем вместо него. Разом!..
Вот так, 27 марта, запомни.
И я вспомнил: двадцать седьмое, день рождения мой.
— Ты придешь хоккей-то смотреть? — взяв газетку, засобирался домой — в подчердачную колонию дворников, в акурат над котельной. И уже от дверей: — Ты вот послушай-ка, такое, слыхал? Бык корову тык, корова мык: спасибо, бык. Хвостик на бочок: пошла, бычок, ха-хе… Не знаешь?..
Я знаю другое, Паша: "Я знаю пять имен девочек, Лера — раз, Лера — два, Лера — три".
Не нужна нам стала Москва, не нужна и Морозовская больница. "Продолжать лечение можно и в Ленинграде. У вас там, на Песочной, очень хорошие врачи. Обратитесь к Горелову". А мы помним другое, сказанное другими онкологами: "Мальчишки там, шустряки". Но едем. Город, прижимая нам уши, бежал слева, справа. Полз во все стороны, как опара, забытая Петром I в болотистом чану на вулканной плите. Подмял деревушки, бревенчатые дома с палисадниками, гонит, гонит свои белые пучеглазые кубики вдаль. Вот и фабрика смерти, поблескивая широченными окнами, встала над пригнувшимися, притихшими сосенками. Ну, а вам-то чего бояться, дурочки. Два редута врезаны в забор — проходная и бюро пропусков. В том бюре, как бельмо на глазу, мутно-бело налеплено: "Впуск родителей два раза в месяц". Понятно вам, дети? Да не дети уж вы — больные, так что будьте любезны подчиняться "правилам внутреннего распорядка". Будет мама при вас иль не будет, все равно одним кончится. Есть Сиделка, бескорыстная, верная, не уйдет ни на шаг, свое высидит. А мама пусть под забором ходит, грызет железные прутья в отчаянии.
Он, Горелов, невысок, рыжеват и не очень-то мне по первому взгляду.
"Мы к вам…" — "Ах, от Ниночки!.. Очень, очень рад. Кто у вас? Ага, ага, счас, счас… Вы привезли? — как о вещи спросил и дальше заспешил, почему-то проглатывая согласные буквы: — Хоршо, хоршо, псидите, я вызву, — кидал в меня козьими катышками. И при этом широченно улыбался губами, а глаза не участвовали — ничего не скажешь, онколог. — Ага, пжалста, — задрал над столом лобастую, цвета свежего пива, голову, весело гаркнул в дверь: — Следщий!! следущий!.. — с гриппом так быстро в поликлиниках не управляются, как они здесь. Эх, Горелов, Горелов, опухоли бы ты так же быстро рассасывал, как очереди. — Сдись, деточка. Так, сюда… Лера Лобанова? Так!.. О-у, какой страшный дягноз, ртикулосркома…"
- Что он?! — обалдело переглянулись. И сказал я громко, зло:
— Лера, сядь поудобнее! — чтоб забить его, чтоб не въелось, не запало тебе. И подумал: что ж ты, падла, ведь ей же не три годика.
— Тк!.. Вася… — на секунду обернулся к парню, высившемуся, словно алебастровый вождь, у окна, но в руках, на груди его, почему-то по-живому был вставлен раскрашенный журнал "Огонек". — Вася, вот тьбе пацьент. Кстати, вот сторья блезни, взьми.
— А-а кто-о э-эта?.. — нехотя ожила, процедив на ленивых низах, статуя у окна.
— Витя… — заглянул Горелов в историю чьей-то болезни, судьбы чьей-то неведомой. — Витя Сергеев.
- А-а кто это-о?.. — опустил руку с "Огоньком" Алебастр.
- Как кто?.. — умно усмехнулся Горелов, вскинул рыжеватые брови. — Твой бльной.
- А-а разве их все упо-омнишь…
- Взьми, взьми, — ткнул в него историей болезни замзав отделением, повернулся к тебе: — Так вот, Лерчка, это будьт твой доктор.
"Вот уж выкуси!" — решил я.
— Ну, что у тьбя блит?
— Ничего… — испуганно подалась к маме.
— Ниче? Молодец! Ложись, я твой животик пощупаю.
Не ему в ноги, а тебе кинулась мама — ботинки снимать.
— Ниче, ниче, на клеенку… — и улыбнулся нам хорошо, обнадеживающе. — Ну, вы нас напугали — такой дягноз.
"Что ты мелешь!" — Лерочка, одевайся, одевайся! — снова встрял я.
— Вась, взгляни, Лерчка, открой ротик.
И открыла ты, глупенькая, а монумент-скульптура у окна надломилась немного в коленях, не сходя с места, глянула — через пол (до стола), через стол, через пол (за столом) и вернулась в исходное положение, густо пробасила:
— Ничего нету та-ам…
- Лерчка, выйди, посиди там. Ну, вот, эт ваш лечщий врач Василь Саныч Рощин, теперь ршайте, когда ложиться. Сколько вы сделали уколов в Мскве? Два? По скольку? По четы-ыреста мильграмм? Ого!..
- Они говорят: ударные дозы.
- Хм, ударные! Эт палк о двух кнцах. Ударные могут такое дать — …тяжело покачал пивной головой. — Мы ниче не видим, да, Вась? — обернулся к коллеге.
- У-м-м… — густо (и показалось мне с сытой коровьей слюной) промычало оттудова, от окна, над лакированным "Огоньком".
- Хотите, седня лжитесь. У вас справка с эпидстанцьи есть?
- Нет… — один глаз на Тамару, другой в карман, где, смирнехонькая, дремала справка. — Скажите, а нас будут пускать к ней?
- Пскать? Как всех. Два раза в месяц. У нас порядок строгий, да и нужды нет: сестры у нас хршие, врчи тоже… — хорошо, иронически улыбнувшись, наклонил умную голову.
Переглянулись: "Нет?" — спросила глазами Тамара. "Нет!"
Вышли в коридор. "Мама, ну, что он сказал? Положат меня?" — "Нет, Лерочка", — решил я. "А куда?" — то, что надо ложиться, ты уже и сама хорошо знала. "В Педиатрический постараемся". — "К Зое Михайловне? А Веточка будет там? И Света? И Люда? А сюда не хотите?" "Нет, — еще раз представил свежеоштукатуренного Рощина, у которого под сивыми бровями холодно намалеваны два голубеньких цветочка. И Горелов, казавшийся ребусом, тоже открылся. И, услышав позднее от смежных онкологов про него: "болонка", не стал возражать.
Двадцать лет уже минуло с того дня, двадцать. Боже мой, это сколько ж детей, родителей, судеб прошло через их руки. И каких судеб! Но гораздо позднее, когда уже не было ни тебя, доченька, ни твоей мамы, когда я вручил эту книгу одному онкологу, о котором речь еще впереди — уже в следующем абзаце, он сказал: "А вы знаете, у Горелова такое несчастье — погиб сын. Как он почернел. И я без вашего разрешения дал ему эту книжку. Прочел. И пожал плечами. Но вы правильно о нем, о тогдашнем, все-таки написали".
Можно домой, но еще предстояло найти Кашкаревича, здешнего химиотерапевта; говорили о нем хорошее, и хотелось посоветоваться — не подключить ли к эндоксану и винкристин. "Видите ли… — закуривал, отгоняя дым, в котором плавало его хорошо прокопченное, смуглое лицо. — Вы меня спрашиваете, какие сгедства применять, — грациозно грассируя, четко, внятно сыпал слова. — Но что я могу вам сказать, если вы сами не знаете диагноза? Нет… — решительно отодвинул справки, — то, что говорят одни, то, что другие — не мне их судить. Но я как химиотерапевт, должен знать, от чего мне лечить. Установите диагноз и тогда пожалуйста. Поймите: две разные опухоли не могут быть вместе", — и снова меня удивила улыбка — как заученно ловко обгоняет она не участвующие глаза.