Альфредо Конде - Ноа а ее память
Они действительно были на веранде. Когда они увидели, что я вторгаюсь в их уединение, лица их напряглись, на них одновременно появилось одинаковое выражение, лишенное какой-либо нежности. «Как это ты здесь вдруг?» — сказала мне бабушка. «Я пришла в дом своей матери, вы мои бабушка и дедушка, мы не чужие», — ответила я. «Все равно так не делают», — изрек старик. Я тотчас же пожалела о своем решении навестить их, резко сделала пол-оборота и ушла туда, откуда пришла.
Придя домой, я не смогла сдержаться и, прервав работу Педро, бросилась в рыданиях к нему на грудь и рассказала, что произошло. Он молча выслушал меня и, когда я закончила, подтвердил, что я была права в обоих случаях: во-первых, придя туда, и во-вторых, уйдя оттуда. Таков был Педро, и именно поэтому я любила его. Затем он внушил мне, что скоро они сами позовут меня, и тогда он пойдет вместе со мной. Так и случилось. Долгие часы я ждала, пока исполнится пророчество; хотя мне это было неприятно, я должна была узнать свою семью, узнать, что они знают обо мне. Меня несколько успокаивало то, что они узнали меня, едва только я появилась на веранде, но меня беспокоило то обстоятельство, что им даже в голову не пришло поцеловать меня или изобразить хотя бы подобие улыбки, хоть что-нибудь. Прежде я всегда жила в стороне от семьи моей матери, но теперь, когда ее уже не было, мне показалось, что исчезло последнее препятствие к тому, чтобы я могла стать тем, кем должна была быть. Эта мысль заставляла меня плохо, просто отвратительно думать о себе все то время, пока я ждала, чтобы они меня позвали, но именно эта мысль дала мне силы, когда, поразмыслив, я гораздо глубже оценила поведение моей матери, ее мужество, ее цельность; моя мать не только не была препятствием, она была тем, что в конечном итоге ставило меня выше их. Именно с таким убеждением предстала я вновь перед дедушкой и бабушкой, потому что они действительно позвали меня, и я пошла к ним в сопровождении Педро. Мы пришли, та же девушка открыла нам дверь и провела в кабинет, где они нас ожидали. Мы сели, поцеловавшись без особой сердечности, и тут же вошла девушка с подносом, на нем были пирожные и свежезаваренный чай: чашечки из английского фарфора уже были расставлены на маленьком столике, который девушка тут же услужливо к нам пододвинула. Мы пили чай с пирожными и весьма рассудительно беседовали обо всяких пустяках — о чем, не помню. В заключение мы вежливо распрощались, я попросила, чтобы они поцеловали от моего имени мою тетю, путешествовавшую по привычке, которую она приобрела с тех пор, как Педро решил отправиться умирать в картезианский монастырь, и которой неуклонно с тех пор следовала; она отправлялась в путешествие и приезжала обратно умиротворенная, безмятежная, помолодевшая, сохраняя такое состояние на ближайшие три или четыре месяца. Мы договорились, что время от времени я буду приходить к ним и что проведу у них одни из ближайших каникул; но все это было сказано без особой убежденности и готовности.
Подойдя к воротам, Педро сжал мне локоть и сказал: «Очень хорошо, очень хорошо, ты все сделала очень хорошо. Все это когда-нибудь будет твоим, и они знают, что ничего уж тут не поделаешь».
Было жестоко и очень трудно вдруг столкнуться с реальностью, перед которой меня поставил Педро. Но ведь действительно другой возможной наследницы не было, если только моя тетя не решит вдруг выйти замуж. А все, принадлежавшее моей матери, было моим. Печально то чувство уверенности, что внушает подобная действительность, вернее сказать, печально, что эта действительность внушает уверенность, но несомненно, что она внушает ее. Педро посмотрел на меня внимательным взглядом и убежденно сказал:
— Все мое тоже будет твоим.
Я не смогла скрыть чувство несогласия с подобным утверждением, и Педро заметил это, иначе, думаю, он не сказал бы мне то, что сказал, смеясь:
— Но к тому времени ты будешь такая старая, что не справишься даже с ногой слона.
И потом предложил пойти поужинать где-нибудь для разнообразия, чтобы избавиться от неприятного привкуса.
Я еще несколько раз приходила в дом к моим дедушке и бабушке и к концу каникул стала испытывать к ним нечто вроде сострадания; я по-обещала себе постараться меньше ненавидеть их, забыть о холодности приемов, о негостеприимности их дома, об отсутствии фотографий моей матери на сервантах и полках, о банальности их бесед. Но одно неприятное событие все усложнило и помешало осуществлению моих благих намерений. Мне было семнадцать лет, и я жила в доме дяди, двоюродного брата моей матери, дяди, у которого по всем признакам когда-то был роман с моей тетей; в доме богемного и беспутного художника, сына моего двоюродного дедушки Педро, того самого «могучего мужа, волочившегося за шлюхами до самой смерти», и, разумеется, я была объектом пересудов. Однажды кто-то высказал нечто, касающееся меня, в присутствии Педро, и ответом была звонкая оплеуха, подобно удару кнута, отозвавшаяся эхом по всему городку. Впервые намеки такого рода вызвали подобный ответ со стороны моего дяди, который в аналогичных ситуациях раньше не говорил ни да, ни нет, оставляя инсинуации без внимания. С того дня люди стали смотреть на меня с большим уважением и не так свысока: прежде мне зачастую приходилось ловить на себе взгляды, брошенные сверху вниз. Эта пощечина окончательно восстановила мое доброе имя и добрую память о моей матери и укрепила мою уверенность в себе, впервые появившуюся после публикации извещения. Мне непросто истолковать и объяснить эти мои ощущения, но они таковы. Лишь бабушка и дедушка решили извлечь выгоду из создавшегося положения, начав атаку на Педро по поводу моего пребывания у него в доме. Они были не правы. Теперь, когда годы и расстояние предоставляют мне такую возможность, я могу смотреть на Педро как на мужчину и могу понять, что семнадцатилетняя девушка тоже может увидеть в таком приближающемся к своему сорокалетию человеке, как Педро, мужчину. Но тогда я видела в Педро моего дядю Педро, друга моего отца, существо несомненно обожаемое, обворожительное, почти столь же исключительное, как мой отец, которого я очень любила; но я не видела в нем, не могла видеть в то время самца. Теперь же я вижу в нем мужчину и в своих воспоминаниях ласкаю его руки и целую его глаза, теперь, когда уже слишком поздно. Когда уже слишком поздно и те долгие часы, когда я позировала ему, приобретают смысл, которого были лишены раньше, которого они не могли тогда иметь. Ибо если что-то и придает им сейчас смысл, то это как раз мой теперешний возраст, желание, клокочущее в моем горле и заставляющее меня мурлыкать, словно кошка, мое потное тело, разбуженное физическими упражнениями, долгой размеренной пробежкой по берегу ручья, в тиши лилий, обвеваемое слабым ветром, свежесть которого нежно ласкает мой пах, создавая ощущение нагого тела, обволакиваемого в вечерней прохладе взглядами Педро; он ласкает меня на полотне, бывшем некогда белым, и хриплый голос, исходящий откуда-то из глубины моего существа, бросает ему упрек в том, что он никогда не просил меня позировать обнаженной. Теперь я желала бы познать жар его мужского тела, я искала бы в нем запах самца вместо семейных ароматов, которые я с мучительным беспокойством отлученной вдыхала тогда; теперь, когда уже поздно.
Через несколько дней после описанного случая с пощечиной я вернулась в П.; тем временем мой отец уже принял ряд важных решений; их было так много, что моя память отказывается восстановить что-либо, кроме самых значительных. В моих воспоминаниях они как бы противостоят скандальным, но счастливым дням, проведенным с моим дядей спустя всего лишь месяц со дня смерти моей матери; теперь, по прошествии стольких лет, они кажутся мне совершенно нереальными, и не только потому, что произошло все это тогда, когда произошло, но и потому, что главным действующим лицом была семнадцатилетняя девушка, то есть я, а местом действия — тот городок, где все это случилось. Я вновь восстанавливаю в памяти факты, анализирую действия и не нахожу другого ответа, не вижу иного оправдания для всех моих тогдашних поступков, кроме полученного мною воспитания; ведь не может быть, чтобы лишь время придавало мне достаточную холодность для того, чтобы вспомнить все так, как мне предлагает это утро; не может быть, чтобы лишь моя короткая память рисовала мне эту картину жизни, что подчас кажется мне не моей, а иногда, напротив, ни чьей иной, кроме как моей или плодом моего воображения: ведь я была дочерью епископа, и человеком, более всего оказавшим на меня влияние, был мой отец. Так кем же был мой отец? Человеком с картины?
Среди многих решений, принятых моим отцом, фигурировала и передача мне в собственность принадлежавшего его родителям дома в П. Той осенью я поступила в университет, и мой отец решил, не знаю, правильно или нет, что Эудосия переедет жить к нему во дворец епископа О., а я отправлюсь, уже в ранге обладательницы собственностью, штурмовать вершины, которые вне всякого сомнения приберегла для меня Наука. Это известие ошеломило меня. Означала ли смерть моей матери в конечном итоге, что я потеряю и своего отца? Разве не решила я когда-то, что после ее кончины мой отец будет принадлежать только мне? Первое, что мне пришло в голову, это — где я теперь буду проводить каникулы, кто будет жить со мной в доме, как буду я жить в городе, где находится университет.