Владимир Курносенко - Милый дедушка
Запросто, без всякой малейшей натуги. И на площадке, помню, третьего этажа, как раз напротив двери Жабриных, Кирик спросил меня, где у нас находится донорский пункт, чтобы можно было сдать кровь.
— Не знаю, — не понял я. — А… а зачем?
— Кровь сдать, — пояснил он спокойно. — В ресторан сходили бы.
Это, разумеется, было потрясающе!
Я ни разу в жизни не бывал в ресторане. От одной мысли пойти туда с Кириком у меня захоланывало внутри. Конечно, было в этом нечто и пугающее. Сдать собственную кровь, чтобы на вырученные деньги идти и пить в ресторане спиртные, вероятно, напитки. Было, чего уж, было от чего струхнуть. Поэтому, помимо восхищения, одно мгновение я переживал чувство, как если б Кирик предложил мне «уколоться», то есть испробовать на себе действие наркотика. Однако успокоился я быстро. Я вспомнил: Кирик совсем не выпивоха и не бабник (а в нашей родне водились и такие), хотя к нему-то, «стиляге» и маменькиному сыночку, свойства эти просились как бы сами собою. И я сообразил: в ресторан-то Кирик хочет пойти ИЗ-ЗА МЕНЯ. Скорее всего, он просто угадал, ЧТО со мною происходит. Он сразу заметил то, чего никто из окружавших меня пока заметить не хотел или не мог. И взрослость, и серьезность, и эту вот мою готовность к «большой» всамделишной жизни. Ну на кой ляд — думал я потом — сдался б ему я, салага мокрогубый, пожелай он и вправду поразвлекаться по злачным местам? Ну и что, что я еще не брился! — волновался я, поднимаясь по ступенькам вслед за Кириком и глядя на узкие пятки бархатных его туфель. Ну и что? Побреюсь еще! Эка невидаль-то.
В общем, Кирик, вероятно, разобрался правильно, и с рестораном получилось как надо.
Я открыл дверь английским ключом, и мы вошли в квартиру.
Пока Кирик ставил в коридоре желтокожий свой чемоданчик, пока устраивал на вешалке пиджак и переобувался в шлепанцы для гостей, я успел обдумать предложение сдать кровь для ресторана и с благоразумием от него отказался. Вскоре вернутся с работы мои родители, объяснил я Кирику, они будут очень рады вестнику с Украины и потому, дескать, не надо нам лишать их удовольствия и идти в ресторан, а поужинаем-ка лучше дома, все вместе, по-домашнему.
Я, возможно, был искренним, но все ж не до конца. В голосе моем звучали, видно, и смутные какие-то опасения. Кирик ничего не ответил. Он только без всякого на лице выражения мне кивнул.
В дальней комнате, куда мы с ним прошли и которая иной раз с разгону звалась еще в нашей семье «детской» (мы жили тут с сестрой Нинкой), в дверном проеме висела боксерская самодельная груша. Несмотря на любовь к безответному князю Мышкину, этой грушей я чрезвычайно гордился. Мало какой гость-мужчина миновал ее без соответствующих слов. «Стучишь?» — спрашивал гость понимающим голосом. «Есть немного», — со сдержанной и фальшивой скромностью рыбака, прикормившего верное место, отвечал я. «Ну-ну…» — суровел гость и с судорожным бабьим замахом молодецки по груше бил.
Кирик же моей груши попросту не заметил.
Он прошел в глубь комнаты, привалился ягодицами к письменному столу и огляделся. Здесь, в обыкновенной нашей обстановке, где простора и света было меньше, чем на улице, в растоптанных домашних тапочках, он выглядел гораздо проще и как-то будничнее. Я почти не стеснялся его.
Я ушел на кухню заваривать чай, предложив Кирику «располагаться», а возвратившись, застал его с раскрытой книгою в руках — одной в ту пору из трех-четырех с моего письменного стола, что я читал и перечитывал. Улыбаясь, Кирик взглядом пригласил меня послушать и прочел:
— «Известно, что с тем, кто не обрел доброй славы у себя на родине, нечего толковать о высоких деяниях, равно как, не зная об умении коня мчать колесницу, нельзя судить, хорош он или плох. Вот я и спрашиваю: какую службу может исполнять у нашего принца Цзин Кэ, ныне издалека прибывший к нам? — Так Ся Фу хотел исподтишка задеть Цзин Кэ».
Это была моя любимая китайская легенда.
Храбрец Ся Фу проверял на царском пиру вновь прибывшего доблестного мужа Цзин Кэ. Цзин Кэ должен был держать ответ и как-то оспорить, повернуть по-другому казалось бы безоговорочную истину, высказанную Ся Фу. Для этого Цзин Кэ нужно было провозгласить нечто более глубокое, чем речь Ся Фу. Глядя на читающего Кирика, я почему-то припомнил его дикое желание «выучиться на дамского парикмахера», которое в трудолюбивой нашей родне вызывало самые богатые по оттенкам усмешки. Слушая, как громко и с выражением, словно шестиклассник, читает теперь Кирик мои любимые строчки, я подумал, что к его поступкам наши, как это водится, приставляли мотивы низкие, а мотивы могли быть и иными. Кирик почитался у нас в родне паразитом, «лентяем и бездельником», как пелось в одной популярной песенке тех лет. Песня называлась «Рулате-рула», и в ней пелось, что «если ты просто лентяй и бездельник, песенка вряд ли поможет тебе…». Кирик считался лентяем, бездельником и паразитом и вместе с тем странным, смешным немного типом. Этот его отказ учиться в школе после девятого, эти длинные безработные паузы при очередной смене трудовой деятельности, когда взрослый здоровый мужик, по выражению моей мамы, сидел, свесив ножки, на шее у пожилого отца. Эти проросшие зерна, которыми он, бывало, питался взамен обыкновенной еды. Эта его сауна. Йога. Увлечение театром… Ах, всего ведь и не перечесть! И последнее это: «на дамского парикмахера», В общем, было. И теперь Кирик читал вслух, как ответил доблестный Цзин Кэ храбрецу Ся Фу, который исподтишка хотел задеть его.
— «Мужа редкостных в мире достоинств, — читал Кирик ответ Цзин Кэ, — не годится равнять с жителями его родной деревни. Коня, по всем статьям равного тысячеверстному скакуну, не следует впрягать в колесницу. Жеребец быстроногий, когда возит соль, — бездарнейшая кляча. Но заметь его конюший Бо Лэ, и он обернется тысячеверстным скакуном…»
Кирик остановился, закрыл книгу и положил ее на стол.
— И ты так думаешь? — спросил он меня.
— Да, — сказал я.
— По-твоему, деревня не видит, кто в ней живет? — усмехнулся Кирик. — Не понимает?
— Что-то видит, — краснея, выдавил из себя я, — а чего-то и нет…
— Э-э, вряд ли! — покачал он головой. — Человека и снаружи видно, и не только одному конюшему Бо Лэ. Чего бы там человек внутри сам себе про себя ни навыдумывал.
Я не стал спорить — Кирик говорил так уверенно! Возможно, это был как раз случай, когда верно и то и другое. Но в глубине души я чуял, о чем держал свою речь доблестный Цзин Кэ. О разнице между кажущимся и истинным. О том, что ВНЕШНЕ благообразный поступок не означает поступка хорошего ПО СУТИ. Что моральное наполнение любого нашего действа знаем только мы сами.
Коротая время до прихода родителей, я показал еще Кирику схему, которую вычерчивал для Игоря. Шестнадцать прапрапрадедушек, восемь прапрабабушек, два деда и одна мать. И в другую сторону: две дочери, четыре внука, шестнадцать прапраправнучек и сто двадцать восемь опять прапрапрапрапраправнуков. Получалось, человек — это некий «перекресток» человечества. Он явился, каждый, из бесчисленного множества людей, из тысячи, сотен тысяч, из миллионов, и что от него его частицы тоже уходят в миллионы. Что понятие РОДНЯ вещь временная. По той простой причине, что если деда своего ты еще помнишь, то прапрапрапрадедов уже — их у тебя тридцать два — прапрапрапрадедов уже нет. И если внук твой тебя помнит, то прапраправнук… и прочее.
— Гениально! — рассмеялся Кирик.
Ему даже, кажется, захотелось хлопнуть меня по плечу, но он удержался, к сожалению.
Мы стояли у стола рядом. Я видел белые, необыкновенно какие-то ровные, блестящие в улыбке зубы Кирика и думал, что, поди-ка, такие и должны быть у настоящего тысячеверстного скакуна. Ну конечно — должны! Хоть я и не конюший Бо Лэ. Хоть и могу думать так лишь предположительно.
Поощренный высокой оценкой, я и еще кое-что сказал Кирику. Например, что, раз человек это «перекресток человечества», то получается, каков окажется каждый отдельный человек, таким будет все человечество, по крайней мере «и таким». Что каждый из нас в этом смысле вариант человечества и именно по сей-то причине плохие люди чаще всего пессимисты.
— Погоди! — остановил меня Кирик. — Ты считаешь, есть «хорошие» и есть «плохие»?
— А как же? — не понял я.
Я не понял вопроса, но мне хотелось продолжать. Мне не терпелось сказать Кирику про нашу обреченность на любовь к человечеству, что родственную любовь мы должны научиться распространять на всех людей вообще.
Но Кирик уже не слушал меня. Он задумался, провалился куда-то в себя. Мне оставалось притормозиться и подождать, когда он вернется.
— А может, и так, — сказал он, очнувшись через минуту. — Возможно, ты, Женя, и прав. Есть «хорошие», а есть и «плохие».
Для меня-то это было пареною репой. Хорошие, плохие… Разумеется, разумеется! Мне было шестнадцать лет, я искренне верил, что в щелочки своих глаз я прямо и непосредственно гляжу на саму объективную истину. Если кто-то и видел ее другою, то это было не мое, а его личное несчастье. Не мог же я сомневаться в собственном великолепном зрении!