Вячеслав Пьецух - Суть дела (сборник)
– Вообще абсолютно свободными, – тем не менее продолжал я, – бывают только идиоты и уголовники, у которых даже инстинктов нет. Правда, на запад разумно-свободных людей просто так не пускают, только на восток, и то не дальше Магадана, и еще люди не свободны от смертности и любви…
– А в Бога вы верите?
– В Бога я не верю, я Его чувствую.
Мы с Наташей уже стояли у калитки теткиного участка; девочка на прощание мне улыбнулась; тетка тем временем заинтересованно выглядывала из полузанавешенного окна.
Воротясь домой, я уселся у себя на крылечке и принялся подробно припоминать наше давешнее свидание с Наташей Пилсудской, смакуя разные милые мелочи, как то ее уморительные речевые обороты вроде «я вас умоляю», то, как она держала пустые ведра, скрестив руки у живота, как вдруг бесстыдно обнажались ее ровные зубки, когда она улыбалась невесть чему, ее восковое, просвечивающее ушко с проколотой мочкой, в которой, наверное, некогда болталась потерянная серьга…
Из дома вышла моя благоверная и сказала:
– Так! А кто сегодня будет чинить забор?!
И сразу под сердцем у меня стало холодно, как бывает, когда погожим днем на солнце набежит тучка и тотчас померкнут все насыщенные цвета.
Несколько дней, вплоть до нашего четвертого свидания с Наташей, я был сам не свой и, видимо, производил впечатление не совсем нормального человека: я плохо спал, не мог читать, ничего не писал, то часами валялся на диване в маленькой комнате, рассматривая потолок, то бродил, как сомнамбула, по поселку, и у меня в буквальном смысле этого выражения все валилось из рук, включая посуду, которую я всегда мою сам, и мое золотое «паркеровское» перо. Я за эти дни столько перебил посуды, что пришлось потратиться на новую и на две поездки в Болшево, где был ближайший хозяйственный магазин. Благоверная то и дело поила меня настойкой валерьянового корня, но все впустую – я по-прежнему мучился и хандрил.
С утра до вечера и, по крайней мере, половину ночи я думал о Наташе и о любви. В конце концов, у меня вышла целая теория, трактующая о взаимопритяжении (оно же взаимоотталкивание) полов, но, так сказать, в травоядном плане, больше насчет соития двух сердец. Перво-наперво я пришел к такому заключению: любовь – это отнюдь не великое счастье, обновляющее душу, и не благословение природы, как полагал Иван Сергеевич Тургенев, а горе горькое, которое выматывает человека, как продолжительная болезнь. О, как был прав великий Гейне, написавший, что «любовь – это зубная боль в сердце», я бы только добавил, что эта «боль» крайне редко делится на двоих. После мне пришло на мысль, что так называемое взаимное чувство – это даже уже и слишком, это перебор, поскольку любовь самодостаточна и, в сущности, не требует отклика, так как она сама по себе огромна до избыточности и в высшей степени питательна для души. То-то женщины в редчайших, прямо-таки уникальных случаях способны ответить мужчине чувством адекватной энергетики, они просто поддаются и впоследствии сажают нас на материнское молоко. А впрочем, мои измышления мало мне помогли, поскольку я каждую минуту остро чувствовал, что прежде не жил, а копошился, и только теперь, на старости лет, мне открылась вся прелесть бытия как волнующего таинства, которое совершается при участии Высших Сил.
В четвертый раз я встретил Наташу как-то поздно вечером, часу в десятом, когда она сидела на лавочке возле водонапорной башни и, вероятно, от скуки играла в нарды сама с собой; молодежи в нашем поселке не водилось, и бедняге было нечем себя занять. Где-то мычала корова, может быть, та самая, что нам встретилась накануне, воздух был напоен противной сыростью, попахивало дымком, низко над крышами висела луна, сияющая, как блюдо из электрона – есть такой сплав золота с серебром.
Я смело присел рядом, закурил свою трубку и стал молчать. Мы сидели, почти касаясь друг друга локтями, и от близости виновницы моих воздыханий я одновременно и напрягся, и разомлел.
– Я вот все думаю, – вдруг сказала Наташа, – кто вы по профессии? Случайно не педагог?
Я ответил, от волнения и блаженства чуть растягивая слова:
– Сам в недоумении до сих пор. По образованию я физик, долго работал в ФИАНе, но главное дело моей жизни – это писать стихи. Есть такая профессия – поэт, то есть как раз такой профессии больше нет. Раньше была, когда матерились одни трактористы, и родители говорили друг другу «вы». Так что на вопрос, кто я по профессии, я бы ответил так: ходячий анахронизм, реликтовый тип, которого настойчиво вытесняет жизнь, работник их тех, каких давно нет и не надо, как, например, письмоводитель или палач.
– Нет, вы все-таки очень умный!.. С вами даже, вы знаете, тяжело.
– Если бы я был умный, то сидел сейчас на Гавайях, попивал «дайкири» и в свое удовольствие сочинял лирические стихи.
Я помедлил и вдруг сказал, как с цепи сорвался:
– Наташа, можно вас разочек поцеловать?
Это поразительно, но она сделала ресницами «можно», и я ее бегло поцеловал; это был поцелуй с привкусом земляники.
На другой день я проснулся чуть свет и подумал, что больше так продолжаться не может, что нужно что-то делать, иначе недолго сойти с ума. Какие были варианты: в сущности, один – выкрасть Наталью, вывезти ее в багажнике автомобиля на край света, в какую-нибудь среднеазиатскую республику, где с их сестрой не особенно церемонятся, и посадить девушку под замок. Правда, еще можно было впасть в кому, спиться и повеситься, но когда я хорошенько обмозговал эти варианты, мне что-то очень захотелось прежде посоветоваться с врачом.
Был у меня друг, невропатолог Соломон Пудель – к нему-то я и отправился на прием. Сидя у него в кабинете за чашкой чая, я подробнейшим образом поведал ему про свою беду; Соломон меня внимательно выслушал и сказал:
– Это, старичок, называется – психоз, такая разновидность шизофрении, которая у подростков и дуралеев в преклонном возрасте, совсем уже сбрендивших, воспринимается как «любовь». На самом деле это чисто психосоматическое явление, обусловленное возрастными особенностями организма, в частности, спецификой биохимических процессов, и более ничего. К счастью, старичок, это заболевание непродолжительно, и всегда длится ровно четыре года, а потом пациент приходит в себя, если, конечно, он не клинический идиот. Но на сегодняшний день твой случай – это широко распространенная патология, которой человечество подвержено с давних пор. Вообще сумасшедших на земле гораздо больше, чем принято полагать.
– Вот те раз! – воскликнул я и в растерянности плеснул чаем на анамнезы, стопкой лежавшие на столе. – А я-то думал, что любовь – это как раз норма, а не психоз…
– Ну как же норма, когда ты можешь спокойно обойти стороной красавицу, умницу, воплощенную добродетель и вдруг втрескаешься до беспамятства в такое чудище, каких свет не производил!.. Но ты, старичок, не переживай: устроим тебя на месяц-другой к Ганнушкину или в 20-ю больницу, накачаем инсулином, попотчуем транквилизаторами, общеукрепляющее дадим, и ты безусловно придешь в себя…
Как в воду глядел, подлец! Прошло четыре года, я давно отлежал положенный срок сначала у Ганнушкина, потом в 20-й больнице, по два раза ездил восстанавливаться в Липецк и Геленджик, написал большой труд о всеобщей теории поля, развелся с женой и переселился в однокомнатную квартирку в Северном Чертанове, я уже ничуть не страдал оттого, что в качестве поэта вышел из употребления, как «слово-ер», когда в один прекрасный день, именно 21-го августа, я встретил Наташу Пилсудскую у памятника Грибоедову, где вечная «Аннушка» завершает свое кольцо. Я увидел ее издали, и во мне ничто не шевельнулось; она сидела на скамейке с каким-то молодым человеком, без умолку болтала, кокетничала и то и дело закатывала глаза. «Ведь дурочка же, – помню, подумал я, – да еще, наверное, капризуля, и во внешности нет ничего особенного, и чего ты, спрашивается, мучился, старый пес? Ведь настрадался бы ты с ней, если бы четыре года тому назад у нас сложился роман, не приведи Господи, и вообще: давно пора утихомириться нашему брату, российскому мужику, потому что нет на свете такой женщины, которая была бы во всех отношениях по тебе. О, как был прав великий Пушкин: „Ты царь – живи один“».
2009
МЕЧТА
Он был из тех чудаков, которые у нас вечно что-то изобретают, – кто, как водится, вечный двигатель, кто универсальный растворитель, кто квадратное колесо. Фамилия его была, как нарочно, Горемыкин, звали Петром Михайловичем, лет ему было без малого шестьдесят.
Вообще он работал в многотиражке завода «Серп и молот», но главным делом жизни считал свое домашнее рукоделие, питавшееся от дерзновенной инженерной мысли, и этот дуализм доставил ему множество разных бед. Он был на плохом счету у начальства, постоянно лаялся с женой и не ладил с дочерью, часто чем-нибудь травился из-за неразборчивости в еде, страдал гипертонией, псориазом, агорафобией, аритмией, два раза падал в канализационные колодцы, его почему-то сторонились собаки и детвора. Больше всего Петра Михайловича расстраивала дочь, то и дело сбегавшая из дома, и жена, которая не давала ему житья. В другой раз его спасали книги (он был редкий книгочей), но не в полной мере и не всегда.