Хорас Маккой - Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли
— Слушай, ты! — возмутилась она. — Кто тебя этому научил? Это же не твои слова.
— Ну почему, мои, — смутился я.
Она взглянула на море в сторону Малибу.
— Какой смысл человеку уговаривать самого себя? — заговорила она после паузы. — Я хоть знаю, что со мной.
Ничего не ответив, я смотрел на океан и думал о Голливуде, и мне пришло в голову: а был ли я здесь вообще, вдруг я завтра проснусь в Арканзасе и мне снова придется с утра пораньше разносить газеты.
— Ах ты сукин сын! — закричала Глория. — Что ты на меня так уставился? Я сама знаю, что ни на что не годна…
«Она права, — подумал я, — она совершенно права. Ни на что не годна…»
— Жаль, что я не умерла тогда в Далласе, — сказала она. — И никто не убедит меня, что врач спас мне жизнь по одной-единственной причине…
Я ничего не ответил, все еще смотрел на океан и думал, что она совершенно права, говоря «ни на что не годна», и что очень жаль, что она не умерла тогда в Далласе. Определенно на том свете ей было бы лучше.
— Я просто проклята судьбой. Невезучая я. И никому я не нужна, — продолжала она. — Перестань на меня так смотреть!
— Вовсе я на тебя не смотрю. Да ты и лица моего не видишь.
Она лгала. Лица моего она видеть не могла. Было слишком темно.
— Не пойти ли нам внутрь? — спросил я. — Рокки хотел тебя видеть.
— Этот мудак? Знаю я, чего он хочет, но больше не получит. Ни он, ни кто другой.
— О чем ты?
— Ты что, не знаешь?
— Чего я не знаю?
— Что Рокки нужно?
— А… ну ясно… Теперь до меня дошло.
— Никому из вас ничего другого не надо, — сказала она, — но это дело обычное. Ох, да мне все равно, что я давала Рокки; он мне оказывал ту же любезность, что и я ему, — но что если бы я залетела?
— Ну, теперь-то ты так не думаешь, надеюсь? — спросил я.
— Вот именно что думаю. Раньше я всегда была начеку. Но что если бы вдруг обзавелась ребенком? Что тогда? Ты же видишь, что бы его ждало, когда он вырастет, а? То же, что и нас.
«Она права, — сказал я себе, — она совершенно права. Ребенок вырастет, и ждать его будет то же, что и нас…»
— А я этого не хочу, — продолжала она. — Co мной все кончено. Весь мир для меня — гадюшник, и со мной — всё. Мне будет лучше, когда я умру, и всем остальным тоже. Я только порчу все, за что ни возьмусь. Ты сам это сказал.
— Когда это я такое говорил?
— Только что. Сказал, что, пока не знал меня, тебе и в голову не приходило, что ты можешь потерпеть крах… Но это не моя вина. Я ничего не могу поделать. Однажды я хотела покончить с собой, но не сумела, и уже никогда не наберусь смелости попробовать еще раз… Хочешь оказать миру услугу? — внезапно спросила она.
Я ничего не ответил; слушал, как океан с шумом бьется о сваи, чувствовал, как мол содрогается от ударов, и думал, что все ее слова — чистая правда.
Глория копалась в сумочке. Когда она вытащила руку, в ней был маленький револьвер. Никогда раньше револьвера этого я не видел, но не удивился, нисколько не удивился.
— Вот… — Она подала его мне.
— Я не хочу. Убери, — сказал я. — Пойдем, вернемся внутрь. Мне холодно.
— Возьми его и подсоби Господу Богу. — Она втиснула револьвер мне в руку. — Застрели меня. Только так ты мне можешь помочь, чтоб я больше не мучилась.
«Она права, — сказал я себе. — Только так ей и можно помочь, чтобы больше не мучилась».
Маленьким мальчиком я проводил все лето у деда на ферме в Арканзасе. Однажды я стоял там у амбара и смотрел, как бабушка варит в большом тазу травяное мыло, и тут во двор пришел дед, ужасно расстроенный.
— Нелли сломала ногу, — сказал он.
Мы с бабушкой по ступенькам перебрались через плетень в поле, где дед перед этим пахал. Старая Нелли, все еще запряженная в плуг, лежала на земле и ржала от боли. Мы стояли там и смотрели на нее, только смотрели, и все. Дед вернулся с ружьем, с которым воевал в Гражданскую войну у Чикануга Ридж.
— Ступила в нору, — сказал он и потрепал Нелли по голове.
Бабушка отвернула мою голову и сама тоже стала глядеть в другую сторону. Я заплакал. Потом я услышал выстрел. Тот выстрел гремит у меня в ушах до сих пор. Я кинулся туда, упал на землю и обнял Нелли за шею. Я ее очень любил. Деда я возненавидел. Встал, подошел к нему и ударил кулаком по ноге…
Дед мне тогда объяснил, что он тоже любил Нелли, но вынужден был ее застрелить.
— Ничего лучшего для нее я сделать не мог, — сказал он.— Она уже была ни на что не годна. Только так ей можно было помочь, чтобы больше не мучилась…
Револьвер я держал в руке.
— Ну ладно, — сказал я Глории. — Скажешь когда.
— Прямо сейчас.
— Куда?
— Сюда. В висок.
Мол содрогнулся от удара огромной волны.
— Уже?
— Уже.
И я выстрелил.
Мол содрогнулся снова, и вода захлюпала, стекая обратно в море.
Револьвер я бросил через парапет.
Один полицейский сидел со мной сзади, другой вел машину. Ехали мы очень быстро, с включенной сиреной. Точно такой же сиреной, как та, которой нас будили на танцевальном марафоне.
— Почему ты ее убил? — спросил полицейский, сидевший на заднем сиденье.
— Она меня попросила, — ответил я.
— Эй, Бен, ты слышишь?
— Какой услужливый мерзавец, а? — бросил тот через плечо.
— И никаких других причин не было? — снова спросил полицейский.
— Но ведь загнанных лошадей пристреливают не правда ли? — сказал я.
И ДА УПОКОИТ ГОСПОДЬ ВАШУ ДУШУ…