Меир Шалев - В доме своем в пустыне
И действительно, дядя Авраам был как раз в том возрасте, в котором — кто чуть раньше, кто чуть позже — все четверо Наших Мужчин уже умерли и были повешены на стене коридора. Я спросил у Бабушки, сменит ли она гнев на милость и согласится ли считать его тоже одним из Наших, если и он умрет «в правильном возрасте», но она сказала: «Пусть сначала умрет, тогда поговорим».
Дядя Авраам подтвердил ее слова относительно камня и тряпки, но сказал, что не все, что верно для камней, верно также и для людей.
— Разве покончить с собой — это сломаться? — удивился он и воткнул зубило, а за ним второе в раскаленные добела отверстия своей жаровни. — Только женщина может сказать такое. Сильные духом люди не потому кончают самоубийством, что они твердые и ломаются. Они кончают самоубийством, потому что у них больше силы, и больше ума, и больше смелости, а слабые люди не кончают, потому что у них нет. — И, помолчав немного и покрутив зубила в их отверстиях, он сдержанно вздохнул и, незаметно проглотив внезапно пересохшую в горле слюну, добавил: — Я и сам, если б у меня было столько ума, и силы, и смелости, как у этих людей, я и сам давно бы уже покончил с собой.
— Как мой Дедушка Рафаэль, — сказал я. И поскольку во мне вдруг снова проснулось детское желание, чтобы Авраам тоже покончил с собой и был бы посмертно возведен в разряд «настоящих родственников», я добавил, поддразнивая: — А ты ведь намного сильнее него!
Маленькая каменная чаша с соленой водой стояла возле жестянки с углями. Другая каменная чаша, светлая и больше первой, служившая Аврааму тазом для стирки, — рядом со столом. Каменный ящик, глубокий и страшный, как саркофаг, и запертый собственной тяжестью, — неподалеку от четырех ступеней, вытесанных в скале.
— Что у тебя там?
— Всякая ерунда, — сказал он, вытащил зубило из дыры жаровни, положил его добела раскаленный конец на наковаленку, ударил по нему молотком, чтобы восстановить форму, и тотчас окунул в соленую воду в маленькой чашке. — Я никогда не покончу с собой, — сказал он. — Я не силен умом, и я не силен духом, и я не силен сердцем. Посмотри сам, Рафаэль. Я только руками силен. Духом я слаб, умом я глуп, и сердцем я трус, а во дворе я, как пес, который сидит снаружи один.
Прости меня, что я говорю тебе такие слова, ты ведь еще маленький, но если бы я действительно хотел покончить с собой, то у меня тут есть все, что мне нужно, — добавил он мечтательно. — Деревья и веревки, а с тех времен, когда я делал «баруды», у меня осталось немного взрывчатки и даже фитили. Я могу войти сейчас в этот мой пустой дом, крикнуть «Баруд!» и сам взорвать его себе на голову.
Стоял душный и светлый летний вечер. Полная луна уже поторопилась взойти и теперь освещала своим голубоватым сиянием стену запертого каменного дома. Мать говорила, что в такие ночи она слышит, как луна вздыхает, но мой слух никогда не был так тонок, как у нее.
— Всегда, — сказал каменотес, — всегда в конце «баруда», когда все камни уже упали и кажется, что уже можно выйти наружу, остается еще один камень, самый последний. Вначале это камень, который взлетает выше всех, а в конце он падает после всех. Берегись таких камней, да, Рафаэль? — И когда я собрался уходить, он вынул из кармана очередной закрытый белый «пакет», дал его мне и сказал: — Ты сейчас идешь прямо домой? Отдай это своей Бабушке.
РАФИ, РАФИ, ВОТ ТВОИ ПОДРУЖКИ
«Рафи, Рафи, вот твои подружки на синей машине!» — кричат дети, играющие на улице. Их отцы работают на местных фабриках в округе, их матери готовят резко пахнущие блюда, и, поскольку я, этакий странный и пожилой бобыль, вызываю у них жалость и любопытство, они иногда подсылают ко мне своих детей с маленькой симпатичной кастрюлькой еды в руках — то ли угостить, то ли поразведать. Я разрешаю им ходить повсюду, заглядывать в обе мои комнаты, удивляться, исследовать, задавать вопросы. Кто лучше меня знает, как приятно ребенку встретить взрослого человека, который живет один, как одинокий пес, и охотно привечает маленького гостя.
«Рафи, Рафи» — это я. «Синяя машина» — это старый «вольво-стейшн», который Мать, после многолетних приставаний и уговоров моей сестры, согласилась купить на свои права армейской вдовы. А «твои подружки» — это Большая Женщина — четыре вдовы и одна старая дева: Мать, Бабушка, две Тети и сестра, прибывшие для очередной инспекции.
Сестра, как всегда, за рулем. Черная Тетя сидит рядом с ней и, забыв о своем возрасте, выплевывает из окна косточки от фиников и строит рожи удивленным детям во встречных машинах. На заднем сиденье сидят Бабушка и Рыжая Тетя, комментируя, как ведет машину одна и как ведет себя в машине другая. Годы сделали их в конце концов подругами. Хотя Рыжая Тетя не «родственница по крови» и хотя ей пришлось претерпеть немало обид и унижений от Бабушки и остальных женщин, время смыло осевшую в ее душе обиду и стерло гнев воспоминаний.
А в глубине машины, на сиденье, обращенном назад, где обычно сидят дети или собаки — «а то и оба эти наказания вместе», как выражаешься ты, сестричка, — вытянулась наша Мать. Сидя спиной к остальным, она грызет свои облатки и читает книги, которые взяла с собой в дорогу.
«Как только ее не тошнит? — удивляется Рыжая Тетя, большой специалист по вопросам рвоты и тошноты. — И читает, и ест, и вдобавок еще сидит против движения».
Но Маму не тошнит никогда. Она не замечает удаляющегося пейзажа, не слышит Рыжую Тетю и даже не думает менять позу. Глаза ее, за стеклами очков, скользят по строчкам, губы шевелятся, пальцы листают. Она всегда читает три-четыре книги одновременно, перепрыгивая с истории преступления к хитросплетениям любви, от самоубийства к морским приключениям. Временами в уголках ее рта рождается улыбка, а неожиданно участившиеся полувздохи грудной клетки, подобно внезапно участившемуся трепетанью век замечтавшегося человека, выдают ее сдержанное волненье.
МАМИНА ГРУДНАЯ КЛЕТКА
Мамина грудная клетка. Она плоская, как стена, но почему-то в моей памяти на ее месте возвышаются смутные образы двух грудей. Рыжая Тетя однажды сказала мне, что я прав и что у Мамы действительно когда-то были груди, но после того, как Отец погиб, а сердце Матери не потянулось ни к какому другому мужчине, они ссохлись и спрятались под укрытием ребер.
Поначалу, как ты мне объясняла, груди выжидали, как развернутся события, — быть может, Отец вернется и спросит, куда они подевались. Но после нескольких лет полнейшей невостребованности — Черная Тетя именует это «ржавением памушки» — мамины груди усохли и втянулись внутрь, тело мало-помалу стало костлявым, бедра позабыли ликованье своих покачиваний, зеленоватое золото зрачков разбавилось серым, и глаза потускнели, погасли и больше уже не закрывались.
Ночь за ночью она читает в «комнате-со-светом»: маленькое тело вытянулось на отцовской кушетке, глаза смотрят, губы шевелятся, наплывает внезапная слеза, пузырьками вырывается смех. Она редко смеялась, но зато уж когда начинала, то буквально рычала и корчилась от хохота, хваталась за живот, извивалась и заражала нас всех своими судорогами и весельем.
Помню, один такой приступ случился с ней после того, как мы с Тетями вернулись с рынка и Бабушка велела мне и Черной Тете разложить зеленые яблоки в ящике комода.
«Чтоб они не трогали друг друга, — объяснила она. — Если зеленые яблоки трогают друг друга, на них появляются пятна».
Вечером, когда мы все сидели у стола и Большая Женщина опять перебирала чечевицу, рассказывала свои рассказы и загадывала загадки, Черная Тетя вдруг сказала:
— Интересно, трогают они сейчас друг друга или нет?
— Кто? — спросила Бабушка.
— Яблоки. В ящике. Откуда ты знаешь, что они сейчас не трогают друг друга?
— Не говори глупости, — настороженно сказала Бабушка.
Но Черная Тетя настаивала:
— Я уверена, что они именно этим сейчас занимаются. Пользуются тем, что ящик закрыт, и трогают. Если бы меня положили вот так, в закрытый ящик, я бы уже давно потрогала, — добавила она.
— Ты и не в ящике трогаешь, — сказала Мать, но Бабушка, в душе которой зашевелились подозрения и страхи, была уже не в силах сдержаться. Даже догадываясь, что дочь посмеивается над ней, она тем не менее приказала:
— Рафинька, открой, золотко, ящик и посмотри, что там с яблоками.
— Зачем? — спросил я. — Мы их уложили, как ты велела, с промежутками.
Но Черная Тетя уже встала, погасила свет, сказала: «Шшш...» — отправилась в «комнату-со-светом» и вернулась с Маминым фонариком.
— Тише, вы! — шепнула она, велела мне снять туфли и сама сняла свои. Она взяла меня за руку, держа в другой руке фонарик, и медленно произнесла: — Ты, Рафаэль, тихонечко подойдешь и разом выдвинешь ящик, а я тут же посвечу на них фонариком всем им на удивленье.
Бабушка смутилась. Рыжая Тетя улыбалась извиняющейся улыбкой, чтобы воображаемый культурный, воспитанный мужчина, кандидат в мужья, который, быть может, случайно смотрит сейчас со стороны на этот спектакль, упаси Боже, не подумал, что она имеет отношение к этой странной семейке. А Мама уже прикрывала ладонью рвущийся наружу смех.