Питер Кэри - Кража
— Легче, друг мой, легче.
Вот хуила, думал я, это тебе легче, ебаный ворюга!
— Я предоставлю вам десять на восемь футов.
«Прэдоставлю», говорит он, его отец ведь не приехал из Антверпена на эмигрантском пароходишке по десять фунтов с человека, он не строил амбары для шерсти и не ел какаду на ужин. Откуда взялось это дерьмо — «прэдоставлю»? Старая леди Уилсон расплачивается со стригалями: «Прэдъявите шэрсть. Есть прэтэнзии?»
— И когда же вы прэдоставите мне мои десять на восемь футов? — спросил я Жан-Поля.
— Завтра, — прищурился он.
Я выждал день и позвонил в его контору и, разумеется, никто слыхом не слыхивал ни про какие десять на восемь, а что касается Жан-Поля, он пока что уехал в Аделаиду выступать на конференции по хирургической ампутации имущества больных и престарелых.
Трижды я обращался в полицию, четырежды звонил по телефону, указанному на визитке детектива Амберстрита, но тот, как настоящий сиднейский коп, не отзванивал. К черту все — я забросил стул Хью в багажник, и мы поехали к паршивому бомбоубежищу, которое полиция возвела себе в Дарлингхерсте. Стоял уже конец марта, но все еще было очень жарко, и я заранее прикупил чипсов и кока-колу, чтобы поставить стул в тенечке возле Оксфордского спортзала через дорогу.
Но Хью боялся полиции и как увидел бомбоубежище, отказался выходить из машины, запер дверцу и закрыл рукой бородавчатые глазки.
— Скотина глупая, — сказал я. — Ты тут изжаришься.
Он только пукнул в ответ. Цветочек ароматный.
Я вошел в участок исключительно с целью разыскать Амберстрита, но вскоре понял, что могу идти, куда хочу, никто не мешает, вот почему через пару минут я вышел из лифта на третьем этаже и обнаружил пригвожденную к стене вывеску «ИСКУССТВО». Кто из тысяч людей, побывавших в этом ужасном здании, мог вообразить подобное распятие? Рядом двойная дверь открывалась в большой зал без окон, в глубине которого высилась железная клетка, смахивающая на обезьянник. Там хранились ящики, полотна, тридцать две бронзовые копии Роденовых[32] скульптур, из-за которых вечно заводится дело в суде, а они размножаются, ровно кролики по весне. Дверь вольера была широко распахнута, но моему следующему и вполне естественному шагу воспрепятствовали.
— Кто вы такой? — Возникла крошечная женщина в форме с замечательно длинным и прямым носом.
Я осведомился насчет детектива Амберстрита.
— Детектива Амберстрита здесь нет. — Вся в галунах, серебре, пронзительно яркие голубые глаза.
— А как насчет детектива Юбэнка?
— Он покинул нас.
Господи, в последний раз, когда я видел тупицу, он уносил с собой мою картину.
— Только не это! — возопил я.
Глаза ее увлажнились, и дамочка погладила меня по рукаву.
— Он ездил в Коффс-Харбор, — пояснила она.
— И что?
— Инфаркт, полагаю.
Но моя картина? Так и осталась в районной больнице Коффс-Харбора? Ящик уронили, он раскололся, и теперь картина даже не в больнице, хуже того — где-нибудь на таможне, в аэропорте Коффс-Харбор, сложенная вдоль и поперек, смятая, будто меню, забытое в ящике стола.
— Детектив Амберстрит уехал на похороны, — пояснила она, раздувая ноздри в знак сочувствия. — В Ла-Перуз.
Если б не эти ноздри, я уточнил бы, какой веры придерживался покойный, и это сильно облегчило бы мою задачу, поскольку кладбище в Ла-Перуз необъятно, и когда мы с Хью проехали пресвитерианскую часть и двинулись вдоль иудейской, мы уперлись в заводскую стену, ограждающую участок с севера, и оставалось только ползти по узкой дорожке среди китайских мавзолеев. В стороне покоились католики, а далеко внизу, там, где кладбище вплотную подходит к тянущимся вдоль реки китайским огородам, я разглядел одинокую похоронную процессию. Шанс игрока, но я припарковал машину, Хью извлек свой стул, и мы двинулись наперерез плакальщикам.
Я успел добежать до середины холма, придерживаясь узкой асфальтовой дорожки, как вдруг позади раздался громкий вопль и, оглянувшись, я увидел, что Хью взволнованно тычет пальцем в сторону контейнерного терминала Ботани-Бэй — а в какой именно по вероисповеданию участок, не разберешь.
Заметил Барри Амберстрита?
Не мог же я сразу ему довериться, но когда Хью вместе со стулом помчался вниз по склону холма, перепрыгивая через могилы, падая, перекатываясь, вскакивая на ноги, через пресвитерианцев и методистов, устремляясь под сень электростанции Баннеронг, я разглядел далеко у подножья одинокую фигуру в официальном костюме. Довольно тощий — неужели он? Мои кожаные тапки мало подходили для такого дела, но Хью носил кроссовки и бежал неумолимо, взмахивая левой рукой, словно его приковали к тренажеру в Оксфордском спортзале.
У меня за спиной разъезжались машины с католических похорон. Что я себе думал, почему не мог отложить встречу с Амберстритом на другой день? Нестерпима была разлука с моей работой. Если картина осталась в Коффс-Харбор, я завтра же сяду на самолет. Да, я ребенок, пугливый, нервный, зацикленный на своем, и вот я уже бегу рядом с безумным здоровяком-братом, неразрывно связанный с ним и отраженный в нем, двойная, блин, спираль, с меня слетает пижонская обувка, но я уже добрался до нижней части кладбища, где лежат анабаптисты и свидетели Иеговы, бегу, как пес за брошенной палкой, и уже не вижу того парня в костюме, не вижу ничего, кроме цепи, ограждающей всю территорию, и Хью перебирается через ограду, решительно дергает на себя стул, когда ножка застревает в щели. По другую сторону пляж — это доконало меня, глаза защипало, горло сжалось, пляж, воспоминание о других пляжах, о том, как Хью поддерживает моего мальчика, моего малыша в перламутровой пене прибоя Китовой заводи. Теперь он топал по грязному песку Ла-Пердеть-руз, и снял с себя рубашку из «Кей-марта», кремовая, розовая, дранная кожа, уселся разглядывая ржавые контейнеры дальнего причала. За нашей спиной рядами амфитеатра сгрудились покойники. Проволока оцарапала мне палец, и я заплакал.
14
Песок в Лa-Перузе действовал Лысому на нервы, и, как всегда, все у него — личный вопрос: горы возникали и рушились, чертовы скалы, чертов прибой, рыба дохла, раковины пустели, ломались, словно кости, кораллы, превращаясь в песок на сиденье легкового фургона «холдена» — и так целую вечность С ЕДИНСТВЕННОЙ ЦЕЛЬЮ: корябать его прыщавую задницу. Отец наш, Череп, был точно такой же, и мы, два брата, трепетали перед его гневом, когда ЗАНЕСЕННЫЙ С УЛИЦЫ ПЕСОК обнаруживался на коврике «воксхолла-кресты», и нам сулили порку ремнем для правки бритвы, электрическим проводом, полосой только что снятой шкуры, спаси Господи, ну и язык у него был, рот — что узкая прорезь. В детстве я никак не мог понять, почему при виде чистого приятного песка папашины глаза, налитые кровью, вспыхивают ужасом, но я тогда еще не видел песочных часов и не знал, что мне предстоит умереть. Никто не спасется, и пришел папашин час, вечный ветер с песком задул в его кишках и разорвал его на куски, прости, Господи, прегрешения его. Никогда он не ведал покоя в жизни, и, должно быть, и в смерти, не понимал, что значит сделаться песчинкой, частичкой песка, просочиться, под благостный шепот множеств и множеств, сквозь персты Господа.
Вернувшись на Бэтхерст-стрит, брат заявил, что я ЗАНЕС ПЕСОК в бывшую балетную школу Артура Мюррея, и проявил ПРИЗНАКИ НЕСТАБИЛЬНОСТИ, как выражалась наша матушка, бедная матушка, вечно подметавшая пол, наводившая порядок на всякий случай. ЭТО Я, ГОСПОДИ. Забвение — оо-боп-боп-ба! Глаза Мясника сверкали упреком, так что я взял метлу, как велено, а когда он с грохотом выбросил на дорогу камеру, захваченную у курильщика марихуаны, я понял, что неудачи допекли его, и больше ему не выдержать. Вскоре он прикончил свой бочонок «Макуильямса» за $ 8.95 и заявил, что мы идем есть. Денег у него хватило бы заказать мне нормальный смешанный гриль — почки, бекон, отбивная, стейк, свиная сосиска — однако он берег средства ДЛЯ ВЕЧНОСТИ, и я знал, что нам опять предстоят терзания ПРЕЗЕНТАЦИИ и с тяжелым сердцем, помоги мне Боже, глядел в его налитые упреком глаза, смотрел, как он чистит костюм, запахло похожим на хмель одеколоном, точно в баре, помоги Боже, вспомнился Беллинген.
— Пошли, юноша, — позвал он. — Бери свой поганый стул.
Хотел бы я отказаться, но кишка тонка, и Господь только знает, каких еще бед я ему наделаю. Мы поехали к Австралийской галерее в Паддингтоне, словечком не обменялись по дороге. Братцу бык наступил на язык и не двигал копытом, даже когда я пустил ветры, «лучше из нас, чем в нас», говаривал папаша, «пукающая лошадь не падет», говаривал он. Он был напорист и угрюм, когда мы входили на МЕРОПРИЯТИЕ, сплошь зубная паста и гель для волос и единственная красная жила на кончике носа. Некогда знаменитый Майкл Боун, он высмотрел ВЫСТАВЛЯЮЩЕГОСЯ ХУДОЖНИКА и выпил три бокала тасманского пино-нуар, хваля художника в глаза без зазрения совести. Офигительная картина! Потрясающе! Великолепно! Только я различал скрытую ярость, КИПЯЩЕЕ МОРЕ, клыки и шерсть Мясника. Этой лживой хвале внимал КРАСАВЧИК с длинными светлыми кудрями, ничего не понимая, он грелся в лучах его презрения, и я не мог этого терпеть, помоги Боже, испугался за них обоих, и за себя тоже, потому что если пропадет мой брат, и я с ним пропаду. Учитывая прежние НЕДОРАЗУМЕНИЯ, кто возьмет меня к себе? Я попытался отвлечь брата, но мешки под его налитыми вином глазами уже потели, опасный знак, и я оттащил стул подальше от пино-нуар, устроился в нише, где меня даже официант не нашел бы. Голод терзал, однако страх был сильнее, и я сидел на стуле, раскачиваясь взад-вперед, человек-часы, кровь шумит, шелестит, шевелится, я дышал поглубже, насыщая ее КИСЛОРОДОМ, и стал весь такой розовый, светло-розовый, перережьте мне глотку, и кровь заляпает стену, Господи благослови. Вот уж убирать бы пришлось. Пока я размышлял об этом, послышался женский голос: