Павел Крусанов - Царь головы (сборник)
Корабль причалил. Пассажиры сошли.
Фонтаны в Нижнем парке отдыхали, что Никодимова неожиданно обрадовало – стало быть, не на каждый замок была у Услистого отмычка. И хорошо, всё же не кабак с цыганами – царское место. Пусть лакеи и расселись по господским местам, а иной раз надо им по носу щёлкнуть. Мысли этой Никодимов улыбнулся.
Золотой Самсон в центре «ковша» рвал пасть золотому льву. Струя пересохла в львиной глотке. Поднялись по ступеням вдоль Большого каскада, обрамляющего грот, на ограждённую балюстрадой площадку перед Большим дворцом. И парк, и дворец, не считая прибывших, были безлюдны. Пустынный вид сада вызывал в сердце Никодимова странное томление, как будто он смотрел на что-то недозволенное или незаслуженное. Точно отъявленный грешник на рай. Точно самозванец на присвоенное царство. Возможно, такова была и природа тревоги от прикосновения к Мешку света, и именно чувство пьянящего беззаконияиспытал Никодимов в миг краткого обладания дивной вещью. Как знать.
Пошли сквозь дворец в Верхний парк. В парадном вестибюле стайка дам, налитых шампанским, бросилась искать закуток, где можно попудрить носик. Строгая седая блюстительница указала путь.
В Верхнем парке перед дворцом был разбит огромный шатёр, в котором умещалась сцена с аппаратурой и полдюжины круглых столов, накрытых на семь кувертов каждый. Возле приборов лежало меню, отпечатанное на матовой, полупрозрачной плёнке, хрустящей, как пергамент. Никодимов полюбопытствовал. Похоже, меню не столько предлагало выбор, сколько носило ознакомительный характер – что подадут на стол и из чего это состряпано. Выглядело убедительно.
Понемногу отставшие во дворце гости подтянулись в Верхний парк. На сцене появились музыканты – две скрипки и виолончель – и за-играли что-то, способствующее выделению желудочного сока. Сен-Санс или Брамс – Никодимов был не силён в классике. Вышколенные официанты в белых перчатках в два счёта заставили столы блюдами и бутылками. «Пир горой» начался.
Никодимов подгадал так, чтобы оказаться за столом с Чугуновым и Калюкиным, – те уже набрали хороший градус на корабле, и атмосфера их компании обещала быть свободной и забавной. Кроме них за столом оказались девицы, учившиеся на корме отличать детей света от порождений тьмы, и какая-то пожилая семейная пара, судя по набору мелких признаков (сдержанная раскованность движений, напористый и любопытный взгляд, растянутое, как струйка сонной слюны, «а»), явно прибывшая из Первопрестольной.
– Переимчивость наша достойна удивления, – влажным хрипловатым голосом вещал Чугунов, – как и отзывчивость души. Мы, русские, пожалуй, единственный в свете народ, который любуется своими врагами.
– Убиваем и плачем, – подтвердил Калюкин.
– Что хорошего сделали нам французы, немцы, англичане? – продолжал Чугунов. – Одна подлость, вред и разорение. Что видели мы от них? Обиды, унижение и брезгливую насмешку. А мы уж их и так, и сяк, и, извиняйте, наперекосяк – и в гувернёры, и в управляющие, и в генералы, и в танцмейстеры. В каждом супостате изюминку нашли, чудинку разглядели и как смогли переняли. И галльскую мечтательность, и джентльменство пополам с копеечным расчётом, и дисциплину сумрачного гения… Переняли и отозвались. Оделись под них и обулись, искусства всякие на свою почву пересадили, в науке преуспели, ростовщические банки завели. И ненависти за злодейства их у нас к ним нет. А есть, напротив, любопытство, удивление и, что таить, восторженность незрелых душ.
– Что за речи? – удивился пожилой москвич. – Так, молодые люди, недолго и до гастрита… Вы на стерлядь посмотрите, на пирожки да вот на эту утиную грудку с малиновым соусом. Это точно наше, не заёмное. А едали вы, господа, барабульку? Жаль, я на столе её не вижу. Такая розовая рыбёшка, усатая, как Пульджи. О-о, она вся сплошной вкус, восторг и праздник глотки…
– Вот ты сказал про то, что переняли, – проигнорировав провокацию, Калюкин поставил на стол опустевшую рюмку, и официант тут же вновь наполнил её из потной бутылки, – я услышал, прикинул, и гляди, что вышло… Ну, то есть, как душа наша, отзывчивая на это дело, переняв, отозвалась. Вот на эту твою дисциплину сумрачного гения, копеечный расчёт и галльскую мечтательность. Не понял? Это же три источника и три составные части марксизма, голова садовая! Немецкая классическая философия, английская политэкономия и утопический социализм Сен-Симона. Вот так всё сплавилось в мозгах, и вышел из тигля наших черепушек свет новой жизни, который теперь уже погас во мраке прошлого. И снова мы во тьме. Вот она, брат, диалектика!
Услышав про «свет новый жизни», Никодимов опять подумал про то, что человек, как насекомое, обречён идти на свой свет, всегда находя в нём нечто больше, чем просто свечу или фонарь, освещающий дорогу. Вот и у него самого теперь не выходит из головы Мешок света – его тянет к нему, как влюблённого к объекту вожделения, и хочется говорить о нём, вновь его видеть…
– Верно, – схватил рюмку Чугунов. – Верно говоришь. А чтобы то и дело не проваливаться в тьму, духом своей земли жить надо, её дыханием и током её крови, а без того друг друга не услышим и не поймём. Вообще ничего не поймём. Ни про себя, ни про другого, ни про жизнь. Захотим повиноваться и служить, не найдём – кому. Захотим творить добро, выйдет – беда и дрянь, потому что пути добра мятущимся закрыты. Услышим сердцем, что призывает нас к себе Господь, а найти и узреть Его не сможем. Потому что, пока не дышим духом земли, будет заполнен наш мир непониманием, страхом и сомнением. И будем слепы. Так без толку и проскитаемся и сгинем без памяти. Ведь помним про служение… И даже, может быть, готовы… Но если слуга нигде не найдёт своего господина, жизнь его – как сладко он ни ешь, ни пой и ни пляши – не обретёт смысла.
– Барабульку эту розовую на сковороде обжаришь, – упрямо продолжал кулинарную тему пожилой москвич, – так чтоб поскворчала в масляных пузырях, зазолотилась, чтобы до умиления дошла, и никакая корюшка с ней рядом не встанет. Язык проглотишь.
– За корюшку ответишь, – фамильярно, но не зло предупредил Калюкин.
– Ой! И мы! – захлопали в ладоши девицы. – Мы тоже хотим господина!
Между тем музыка затихла, и у сцены с микрофоном в руке возник тот самый мужчина с помятым и неуловимо знакомым лицом, который беседовал с художником Пульджи о мистерии русской революции. В таком виде, с микрофоном, Никодимов узнал его – это был актёр, мелькавший в телевизоре в качестве ведущего разных потешных посиделок. Видимо, Услистый нанял его тамадить.
Помятый рассказал гостям о значении постигшей юбиляра даты, обставив речь парой анекдотов, состоящих, в сущности, из одной бороды, прочитал с весёлым комментарием три поздравительные телеграммы от весьма известных персон (Никодимову показалось – он где-то слышал эти фамилии), после чего предложил желающим выступить с речами. Вышел Пульджи и сказал слово. Потом долго терзал микрофон важный московский господин, имя которого Никодимов узнал и тут же забыл тремя часами раньше. Потом из-за стола, где расположилась их компания, поднялась пожилая семейная пара, глава которой исповедовал культ барабульки (как оказалось – родители Вики), и на два голоса коротко, по-деловому высказалась о событии. Потом с сообщением о роли художественного вкуса в самоидентификации субъекта выступил руководитель отдела новейших течений в современном искусстве (Русский музей) Боровский. Потом кто-то ещё и ещё. В перерывах между речами помятый осуществлял конферанс.Каждое выступление было оформлено в виде тоста, поэтому к моменту, когда Никодимов тоже наконец решился произнести несколько слов о юбиляре, в голове у него уже шумел лёгкий прибой. Выйдя к сцене, он рассказал про Крым, про подаренные вьетнамки, про ночной Карадаг, про светящееся море, про арбузы и про рано проснувшийся в Услистом дар убеждения. Никодимов боялся, что запутается, собьётся и выйдет конфуз, но он не сбился, язык плёл речь уверенно и не без остроумия – гости трижды смеялись. Долг был исполнен – гора упала с плеч. Уф-ф-ф…
Стерлядь была душистой и сочной, кроличий паштет нежно таял во рту, копчёный угорь упои-тельно скользил по пищеводу, говяжьи языки, утиная грудка, лосось и пирожки тоже не подкачали. Чрезвычайных достоинств в соусе из омаров Никодимов не разглядел. Как и в салате фриссе, заправленном тремя сортами растительных масел.
Когда подали каре ягнёнка, на сцене появились чуть смущённые, явно не избалованные корпоративами ребята с электрическими инструментами, и огненно-рыжий парень запел про капитанов. Хорошо запел. Дело не в мастерстве, дело в чувстве. «Краденое солнце» – вспомнил Никодимов строчку в распорядке торжества, и тут же в мыслях его снова всплыл Мешок света. Впрочем, теперь спусковой пружиной помыслов о нём служило всё что угодно – и христиано-большевизм Пульджи, и славянофильство чугуновского извода. Об обещанном «потешном вызвездне» не стоило и говорить – Мешок света сиял и там.