Валерий Генкин - Санки, козел, паровоз
Имена мореплавателей, названия земель, островов, проливов звучали музыкой. Абел Янсзон Тасман, Жан-Франсуа Лаперуз, Иван Крузенштерн, Юрий Лисянский, Жюль Себастьен Сезар Дюмон-Дюрвиль. Сандвичевы острова, Тристан-да-Кунья, Паумоту, Фиджи, Новые Гебриды, Новая же Каледония, Патагония, Тенериф (это уж потом к этому острову прирастили размягчающую букву «е», а тогда, в сороковые, он звучал твердо и четко). А все эти корабельные штуки — рангоут и такелаж, ванты и стеньги, гики и гаки, юты и баки, бимсы и шкоты, фоки и гроты, лаги и лоты, салинги и стаксели, кливеры и брамсели, трисели и топсели, клюзы и кнехты, шканцы и шверты, не говоря уж о бизани, фор- и архштевне. Овеваемый муссонами и пассатами, Виталик брасопил реи, брал рифы, искал Северо-Западный проход, соединяющий Атлантику с Тихим океаном… Так что лет в семь-восемь он уже неплохо знал карту, а попутно решил все же уточнить, как назывались все эти прекрасные корабли на языках их родины. Как выяснилось, «Усердие» Кука оказалось «Эндевером», а корабли его последующих экспедиций носили имена «Резолюшн» (тут он удивился — ведь Николай Корнеевич Чуковский наименовал этот фрегат «Решением», а надо бы «Решимостью»), «Эдвенчер» и «Дискавери» — он внес их в свою копилку милых сердцу слов, вместе с «Компасом» и «Астролябией» Лаперуза, «Надеждой» Крузенштерна, «Невой» Лисянского. А уже потом, в разгар их с Аликом игр в «первые и последние слова», предложил новый раздел: названия кораблей. Натуральных и литературных. Так что, гуляя вокруг Кремля или по Ильинскому скверу, эти двое — уже, пожалуй, студенты — перекидывались такими вот фразами:
— «Снарк»?
— Ирвинг Стоун. Про Джека Лондона. «Эспаньола»?
— Стивенсон, «Остров сокровищ».
— И?..
— Гм…
— И еще Грин, «Золотая цепь».
— Ладно. «Тринидад»?
— Магеллан. У него еще были «Сан-Антонио», «Консепсьон», «Сантьяго» и «Виктория».
— Положим, «Сантьяго» и «Сан-Антонио» утонули. Ну, «Санта-Мария»?
— Колумб. Плюс «Пинта», «Нинья», «Мария-Таланте» и куча кораблей помельче. «Бигль»?
— Дарвин. «Эдвенчер»?
— Во-первых, «Таинственный остров», а во-вторых — Кук. «Зуав»?
— Тартарен из Тараскона. «Форвард»?
— Капитан Гаттерас. «Терра Нова»?
— Роберт Скотт…
Ну итак далее.
Дети, сущие дети. Много позже стал Виталик задумываться об этом заторможенном развитии (не себя, всего поколения): ведь Чацкому, Онегину, Печорину, Базарову, всем этим утомленным жизнью героям, было лет по двадцать. Ну приходило ли им в голову играть в «города», «балду», «великих людей», «последние слова»? А вот героям, скажем, кумира израильтян Меира Шалева очень даже приходило, там вовсю в эти самые «последние слова» играют. Тоже, видно, заторможенные…
Морская зараза ширилась, пускала протуберанцы по всему глобусу, но пеммикан неизменно подходил к концу, паруса брали на гитовы, и в бушующие волны, бьющие о рифы, опрокидывали все новые бочки с ворванью. Потом появились «Мессершмитты-109», «Фокке-Вульфы-190», «Хейнкели-111» и «Юнкерсы-87». Они все очень неприятно ревели, не в пример нашим «ястребкам». На какое-то время трон занял «Айвенго», запустивший серию Вальтера Скотта — но «Квентин Дорвард», «Роб Рой», «Уэверли» и прочие «Пуритане» не впечатлили. А ведь Печорин перед дуэлью читал этих самых «Шотландских пуритан»… Вот и Виталик, прочитав «Героя нашего времени», сделал вторую попытку — все-таки Печорин. Но — нет, не пошло. Никаких следов. Память всегда строила ему мерзкие гримасы и по сю пору не оставила этого занятия: спроси его сейчас про Ромео и Джульетту, он не скажет с определенностью, кто из них Капулетти, а кто — Монтекки. Зато навсегда застряло в башке «меркичкин», чукотское ругательство ушедшего в горы Алитета.
Отрава чтения поселилась в нем надолго: плюхнуться на живот в пустой комнате — и он Атос, или Сайрус Смит, или Питер Мориц, или Морис-мустангер, или… И — счастье, чистое счастье. Впрочем, и это все позже. А пока — Виталику пять лет, и у него день рождения, и мама в красном платье, с красными губами, с папиросой… А ночью снова ноет ухо, и мама держит его за руку, и он хнычет — долго, долго — и наконец засыпает.
Толику с пятого этажа отец-особист привез из Германии мотоциклиста-пулеметчика: он (мотоциклист, не особист) едет, а из ствола — искры. О своем отце Виталик почти не вспоминает. Разве когда видит эту искрометную игрушку — напряженно смотрит на Толика и цедит: «Мне папа такую же привезет».
Под окнами крутая горка — от Варварки вниз по переулку между их домом и домбояркой, палатами бояр Романовых. Зимой на ней катались мальчишки — кто на железном листе, кто на фанерке, кто на двух полозьях из хитро изогнутого железного прута, а кто и на коньках. Но этого он не умел. Боялся. Да и ноги болели, когда к валенкам с помощью веревок и палочек прилаживали «снегурки». Так и не научился. Гулял с лопаткой и санками. (Платок между колким шарфом и подбородком. Варежки на продетом в рукава шнурке.) И с друзьями. Юра — сын, как выяснилось, знаменитости, автора книги «Бухгалтерский учет». Алик и Толик (двумя этажами выше) — дети маминых подруг, тети Раи и тети Оли, оставивших след в ее альбоме со стишками и секретиками. Она ведь тоже в этом доме выросла. Дедушка Семен и баба Женя с дочкой Лелей когда-то — до революции — занимали всю квартиру. Теперь к ним прибавились он с Нютой, да еще — чуть позже — новый мамин муж Анатолий, а вместо шести комнат у них остались две и темный проходной коридорчик. Зато в оставшихся комнатах поселились три семьи: дедушкина сестра Биба с мужем Шлемой и сыном Борей, типографский наборщик Василий Платонович с женой Евдокией Васильевной, а еще Никита Назарович — неведомо кто по роду занятий, но всегда в гимнастерке без погон — с женой Марусей.
Биба, детский врач (интересно, знала ли она из своей институтской латыни, что имя ее означает «любительница выпить»?), необъятная, неопрятная, дурно пахнет — еще вклад в коллекцию запахов. Она приходила к Затуловским звонить по телефону в свою поликлинику. «Хадича, миленькая, я пишу! Есть еще вызовы?» Он долго не знал, что «хадича» — просто имя, но звук запомнился. Шлема был фотограф. По утрам он, фырча и повизгивая, обливался до пояса у раковины на кухне. Отчим Виталика работал с мамой в конструкторском бюро: много лет подряд они изобретали какую-то линию грабельного зуба. По вечерам в застольных беседах эта тема живо обсуждалась, и Виталик представлял себе строй вытянувшихся в линию острых колпачков, не вполне понимая, какое они имеют отношение к граблям. Вселившись, отчим скоро — и окончательно — вытеснил из памяти Виталика невнятный образ отца, если и было что вытеснять. Слабые попытки рассказать об Осе его сыну предпринимала баба Женя, и какое-то время Виталик даже старался что-то вспомнить, глядя на довоенные фотографии. Помнишь, я говорил: красавец в клетчатом пиджаке, чуть склонивший голову, из нагрудного кармана торчит колпачок автоматической ручки. Но больше всего притягивал мальчика снимок затянутого в ремни офицера с кобурой на поясе. Однако с живым, крупным, громким Анатолием фотографии состязались недолго. Сдалась и баба Женя, а ведь долго она, боготворившая память Оси, нового зятя разве что терпела. Ну да, тут еще не вытравленное светским воспитанием, европейским опытом и советским бытом традиционное еврейское опасение: не из наших, Фоня-квас. Анатолий, он же ДДТ (дядя Толя), позже, в письмах — АН К (Анатолий Никифорович Кудряшов), выпив, любил приобнять Виталика за узкие плечи и приговаривать: «Мы с тобой ишлы? Ишлы. Кожух нашлы? Нашлы. Так давай его делить. Чего делить? Кожух. Який кожух? Мы с тобой ишлы…» — и т. д. Еще он пел «Спят курганы темные», а чему-то удивляясь, неизменно восклицал: «Вот так номер, чтоб я помер!» Все бы ничего, но пахучую Бибу Анатолий, когда оказывался дома, не пускал к телефону, а ее мужа Шлему норовил отогнать от раковины в самом разгаре водных процедур и за глаза звал не иначе как Шельмой.
В туалет каждая семья ходила со своим сиденьем, трубу, ведущую к бачку, покрывал скользкий налет. Ванной в квартире по назначению не пользовались — там лежал всякий хлам. На кухне сохранилась основательная дровяная печь, навсегда вышедшая из употребления. Ее так и не разобрали — просто установили рядом две четырехконфорочные газовые плиты, которых для четырех семей вечно не хватало. Там же, на кухне, по субботам мама с Нютой в четыре руки купали в корыте Виталика. Тут бы вставить такой задумчивый пассаж: «А лет через пятьдесят с той же Нютой уже он сам мыл маму — правда, не на кухне, а в ванной». Ну вот, вставил. Он мыл маму. Мама мыла раму. Позже, когда мама перестала мыть раму, но пятак еще падал к ногам, звеня и подпрыгивая, Игнат выходил на крыльцо с ружьем, которое то и дело давало осечку, а красавица Маша-резвушка сидела с морковкой в руке, Анатолий стал брать его с собой в баню. Они выстаивали очередь в высшем отделении Центральных бань, раздевались в похожей на купе кабинке и шли взвешиваться. В помывочной, или как там назывался зал с кафельным полом, мраморными лавками, массивными кранами и жестяными шайками (овальными для ног, круглыми для всего остального), Виталику не нравилось, запах мыльной воды и горячих голых тел вызывал отвращение, но он терпел, вида не подавал, утверждая свою взрослость. Анатолий мыл его с чудовищной обстоятельностью и методичностью, в строгом порядке намыливая фрагменты тощего тела и смывая пену. Голова, шея, плечи, правая рука, левая… Обливал из шайки, сажал на скамью караулить место, мыло и мочалку и шел в парилку Приучить к парилке Виталика отчиму не удалось: тела там еще горячее и пахучее, стук в висках, похрюкиванье мужиков — от наслаждения на грани боли… В кабинку пространщик (слово из поздней жизни, тогда — хромой дядька в белом халате) приносил простыню, бросал под ноги отчиму полотняный чехол, простыню накидывал на мокрую горячую спину и смачно шлепал ладонью. Потом приносил подогретое пиво, а Виталику — лимонад. Он пил его медленно, с наслаждением — хотя и тепловатый, но эти пузырьки, кисло-сладкие колючие пузырьки… Вытирался Анатолий с таким же занудством, как мылся. Особенно отвращала Виталика его манера вытирать ноги между пальцами старыми носками, прежде чем надеть свежие. В отчиме раздражало многое: хмурость, манера разминать на тарелке и смешивать в однородную массу еду, привычка загорать, натянув на лысину носовой платок с узелками по углам, внезапные гримасы тонких губ — это потом он стал понимать, что Анатолий страдал жестокими приступами боли, пока не излечился от язвы желудка — как гласило семейное предание, исключительно чистым спиртом. Зато от дяди Толи вкусно пахло «Шипром», он красиво брился, ловко сминал мундштук папиросы и умел пропускать друг в друга кольца табачного дыма. А через много-много лет пришла очередь Виталику (брат Валерик жил отдельно, не всегда успевал) мыть усохшее — в терминальной стадии рака — тело отчима. Он относил его в ванную на руках, опускал в теплую воду, нежно обтирал губкой вялые члены, пожелтевшый голый череп и, завернув в махровую простыню, снова укладывал на кровать, избегая смотреть в напряженные, ищущие ответа глаза. Requiescat in расе.