Владимир Рекшан - Кайф полный
Я сажусь за столиком рядом с Егором. У Егора большая голова, на ней большие глаза, нос, уши, широкие скулы и лоб. У него широкие плечи и широкая душа.
— Колян, — говорит Санька и протягивает рубль. — Мы тут все сидим и сидим. Прикипели к стульям.
— Здорово, Санька, -говорю я. — Мы с тобой еще не здоровались.
— Здорово, Колян! — говорит он. — Ты сходи за пивом. Ладно?
— Ладно. У вас на столе Манхэттен?
— Нет, — говорит Санька. — Это пивные бутылки.
В кармане у меня рубля полтора есть. Я тащу из буфета охапку «Мартовского». Вялая старушка убирает зеленую пригоршню пустых бутылок и вытирает стол.
— Весна на улице, — ворчит, шаркая к дверям. — Уселись! Тоже мне. И не курите здесь.
Пиво теплое и противное. Терпеть не могу пива. А Нинка любит. Она говорит, будто ей нравится его вкус. Сейчас сидит за столиком напротив и смотрит на меня. Теперь-то знаю, какая она скромница.
— Реферат завалили, — говорит и улыбается. — Зачет завтра завалим.
— Нас вот-вот выгонят, — говорит Санька.
— Я бы вас точно выгнал, — говорю им. — Но ты ведь первый умник на курсе. Да? Все это знают. Егор приносит очки факультету как пловец. А ты, Нинка, у них за красавицу. Все так считают. Да? Вас не выгонят. А я бы вас выгнал.
Смотрю на ее лицо и думаю совсем не о нем, а о том, какая она есть. Как она может улыбаться, когда ночь за ночью проводит у самбиста. Может, ей и хорошо там, у самбиста, но еще и улыбаться после этого — гадко.
— Что ты не пьешь? — спрашивает Санька.
— Мне противно пиво. Мне противен его вкус. Я его терпеть не могу.
— Что-то с Коляном такое! — говорит Санька.
— Нужно следить за биоритмами, — говорит Егор. — Ты следишь, Колян? Может, они у тебя отрицательные?
— Нет у меня никаких биоритмов.
Вот теперь у нее другое лицо. Уголки губ, опустившись вниз, выстроили пагоду недовольства. Слишком красиво сказано, конечно, но так мне казалось. Я доволен, что у нее стали, такие пустые глаза.
— Тогда бы и не садился к нам, если тебе все не нравится, — говорит Нинка.
Но я сижу за их столиком. Мне пива хочется, только вида я не подаю. Сижу и сижу как дурак. Сегодня утрой отжимался от пола четыре раза по двадцать пять. Руки болят теперь и грудь. Все утро тренировал «мая-гири». Стояя перед зеркалом и тренировал этот японский удар ногой. Вся надежда на него. Я знаю четыре блока и удары руками. Руки у меня слабые. Они сильнее, чем руки Синьки и руки Егора, хотя он и пловец. Можно было бы сказать, что у меня сильные руки, если бы умел рубить кирпичи ладонью. Я не могу рубить кирпичи, и поэтому я плохой боец. Но каждое утро отжимаюсь от пола и тренирую «мая-гири». Десять лет гонял на слаломе, и ноги у меня железные. Сегодня вечером у нас спарринг с другой группой, хочется победить, но руки-то у меня слабые, и зачем нужно было отжиматься от пола целых сто раз.
…В «академичке» сводчатые потолки, а в гардеробе еще и кривые, словно усмешка, зеркала. Однорукий гардеробщик дает в долг. Возвращают ему с процентами. Проценты очень маленькие, но я не беру у него никогда, а Санька берет регулярно. Как он отдает долги — не знаю: пиво мы на его рубли пьем. Так уж выходит.
Санька тащит меня курить. Он знает — я не курю. Я иду с ним. Стою возле телефона-автомата. Коротко подстриженная девчонка в рыжем свитере и черной замшевой юбке оправдывается в трубку перед мамашей. Говорит, будто у нее лекции и семинары, явится поздно. Я сам видел, как она битый час трепалась за соседним столиком с курносыми бородачами. И еще станет трепаться. Бородачи важничали, сидели на стульях прямые, в кримпленовых пиджаках. У одного на лацкане повисла белая капелька крема. Словно голубь пролетел. Это бородач пирожное лопал.
Если у меня когда-нибудь родится дочь, у нее тоже, наверное, будут лекции и семинары.
Из туалета выходит Санька с папиросой в зубах. Он весело подмигивает. Мы стоим в углу гардероба, и Санька жадно затягивается. У него бледное лицо и острые скулы. Язык у него тоже острый, но ему не повезло с Нинкой. Он любит ее, она любит меня, а проводит ночи у самбиста. Лучше бы она проводила их у Санъки или у Егора.
— Кури. — Санька протягивает папиросу. Я отказываюсь. — Что ты, как нечеловек? Все курят.
Он тычит мне в лицо своей папиросиной, и я беру ее. Мне противна папиросина, дым гадок. Он заползает в легкие — я кашляю. Санька смеется. Когда он смеется, у него обнажаются верхние десны. Друг он отличный, но десны у него противные, а зубы желтые.
— Сегодня к нам явился доцент, — говорит Санька. — Доцент как доцент. Лысый, в очках, плюгавенький. Все как полагается. Сказал, что будто бы никого куда-то там не допустит. К экзамену, что ли. И правильно сказал. Такой брезгливый и нудный. Но я смеялся целый час почти. Он меня выгнал. У него из-под брюк кальсоны торчали. Розовые. Кальсоны как кальсоны. Но в такую жару и в таких; кальсонах он мог бы и заткнуться про экзамен…
— Ты счастливый человек, — неожиданно говорит Санька. У меня кружится голова.
— Какое-такое счастье? — спрашиваю.
— Сам знаешь какое! Везет дуракам. — Санька смеется, я тоже смеюсь, а потом начинаю злиться.
— Тебя выгонят, — говорю я.
— И правильно сделают. В детстве мне хотелось стать пожарником, а не дуреть от этих многоклеточных червей и всякой там гистологии… Ну и дурак же ты, Колян.
Теперь я уже злюсь по-настоящему. Он мне прямо-таки поет про счастье, а я и слова не могу сказать о том, что знаю. Егор тоже пристает ко мне с разговорами. Если бы им сказать, они бы быстро заткнулись. Но это выше моих сил. Им станет хуже, чем мне.
— Почему везет дуракам? — не унимается Санька. — Почему это они такие везучие?
— Ты первый умник на курсе. Да?
— Наверное.
— Но это еще не значит, будто я дурак. Да?
— Самый настоящий. На! Покури еще.
Я затягиваюсь — снова. Зачем это мне? У меня вечером спарринг. Но я все-таки затягиваюсь.
— Ты дурак, поскольку не понимаешь простых вещей. Очевидных! — говорит Санька. — Я все понимаю. — Нинка к тебе хорошо относится.
— Она ко всем относится хорошо.
— Особенно к тебе.
Мне Становится противно от его слов. Я знаю все лучше его. Хватаю папиросину. От дыма голова словно чужая. Рывком открываю входную дверь. Оборачиваюсь и кричу чужим языком чужие слова:
— Идите вы со своим пивом!
На факультете наши девицы потели от ужаса. Некрасиво так говорить о девушках, но так ведь и было. Они уселись на подоконнике в кафетерии и бубнили, словно больные: «...и побегоша печенези... побегоша печенези... печенези-печенези...»
— Девчонки, я вам запрещаю! — Я выдернул конспект у Гальки, нашего застенчивого профдеятеля, и прибил тетрадью первую майскую муху, усевшуюся на стене. — Вы же завянете! Станете желтыми от дыма, злыми от избытка ума. Вас никто замуж не возьмет!
— Ливанов, иди вон! Тебе все до лампочки, а нас мамы ругают!
— Девчонки, весной надо влюбляться!
— Иди и влюбляйся! А нам мамы обещали подарочки за .хорошую сессию.
— От вас надо отнять юбки и выдать что-нибудь нейтральное. Проглядите вы своего печенега. Он от вас убежит. Это точно!
Меня прогнали. Час болтался по коридору истфака, ввязываясь в разговоры. Студенты, измученные экзаменационным стрессом, походили на студентов из кинофильмов. Я поплелся опять в «академичку». Только Егор сидел там. Он меня никогда не раздражает. Он словно громоотвод. Пообщаешься с ним чуть-чуть, и все становится на место. Кто-то ведь должен олицетворять здоровую силу. Вот Егор ее и олицетворяет.
— Егор, — говорю ему, — что-то мне все надоело и противно. Что-то все не так, как должно.
— А как должно? — спрашивает он.
А ведь действительно интересно, как все должно. Я знаю, Егор не притворяется. Просто он такой парень — ровный и надежный, как невская набережная. Но что-то меня его надежность сегодня не трогает. Многое мучает меня, и дело тут не только в Нинке.
— Как должно? — повторяю его вопрос. — Не знаю. Но я ведь не такой человек, чтобы мне все надоело просто так.
— Мне кажется, биоритмы нужно высчитывать. Вот я читал...
Но теперь мне и от его слов противно, как от бутербродного маргарина.
— Ты плаваньем занимаешься?
— Занимаюсь, — удивляется Егор. — Ты что? Ты ведь, знаешь.
— Вот ты и высчитывай, а я пойду...
Так и мотаюсь по Университету целый день.
Студент Клюковкин врезал мне в ухо на третьей секунде... Вот что значит настоящий японский удар ногой. Удар оказался точный, хотя и слабый. Я упал, поскольку вдруг понял — студент Клюковкин станет меня колотить сколько-вздумается. Он такой длинный и с румянцем во все щеки. Он такой простодушный студент, что думал, наверное, будто осчастливил меня своими японскими ударами. Я лежал на полу в меланхолии. Сенсей сказал всего одно слово: «Иппон!» Студент сиял счастливо, счастливей всех на свете. Сенсей — это Гришка Тхавели. Мы звали его в школе Алаверды. Какой он, к черту, сенсей-учитель — он только Гришка. С ним гоняли на слаломе. Я его обставлял только так.. . Теперь он для меня сенсей. Он рубит кирпичи, а я не рублю. Потому и лежу, и мне противно все. Пахнет потом.