Уильям Голдинг - Двойной язык
Я осторожно взобралась на сиденье треножника, в первый раз увидев, как мастер сочетал сиденье с чашей, словно бы слияние их было неизбежным. А бронзовые ножки жаровни были хитрым сплетением змей и мышей. Много рук заботилось об этом каменном ящике, этом гроте, и, взбираясь на треножник лицом к нему, я увидела в глубине занавес, и моя плоть мурашками поползла по костям. Там ли укрыта прославленная расселина, по которой некогда поднимались пары из центра земли? С большим усилием я повернулась спиной к занавесу и села поудобнее.
Большая тишина, а в ее заключение чуточка той комедии, которой так опасался Ионид. И сам же ее накликал. Снаружи донесся звон тимпанов, и вновь настала тишина. Я увидела, что Ионид выглядывает из-за края своей ниши.
– Забыл сказать тебе. Сегодня труб не будет.
Это было глупо и рассмешило меня, но это не был раскатистый смех богов, а мой голос, достаточно низкий для женщины, хотя и не настолько низкий. Ионид начал задавать вопросы по одному. Я забыла, о чем был первый, но поймала себя на том, что жду бога или богов, а потому заговорила с ними. Совсем по-домашнему. Я здесь, сказала я, готова, и всем сердцем. Сверши свою волю. Ты тут? Оба вы, Дионис, зимний бог на три зимних месяца, Аполлон, ты, который овладел мной вчера, свершишь ли ты вновь свою волю? Я твоя Пифия.
Ответа не было. Никакого. Я подумала: давным-давно, когда все они повернулись ко мне спиной, я подошла к бездне пустоты. Так я опять говорю с ней? Аполлон? Ты здесь? Или ты охотишься на верхних склонах Парнаса? Или гонишься за лавровым деревцом? Аполлон, я верю в тебя. Они хотят узнать. Каждый из них принес тебе дар. Ты ответишь?
Может быть, это подсказал мне он, не знаю, но в первый раз я вспомнила о сухих листьях в желобках по краю чаши. Я взяла щепотку, заметив, что желобок со вчерашнего дня заполнили новыми аккуратными горками трухи. Я подержала ее над красной луной тлеющих углей и разжала пальцы. В ответ мне начали подмигивать искорки, а местами обломочек побольше вспыхивал огнем, испуская дым. Это было приятно – как бросать камешки в воду или играть с чашей и шариком. Я бросила еще одну щепотку и вроде бы бросила еще раз, и еще раз, и еще раз.
И еще раз, и еще раз. Но мои руки были сложены у меня на поясе и на покрывале моей постели.
– Аполлон?
Ответа не было. Я услышала какое-то движение и подумала: не Дионис ли это? Но мне ответил Ионид:
– Это я. Умница. Усни-ка еще.
Но позднее в этот день я снова «воссела», как выразился Ионид. Я начала понимать, что он обожает драматическое искусство, а оно имеет свой язык, и не просто тот, каким говорят на сцене перед зрителями, но и тот, на котором актеры говорят, когда они одни или с теми, кто обслуживает спектакль. Меня начало смущать, что, общаясь с богом или богами, мы пользуемся речью, более подходящей для современных пьес, которые, как мне говорили, лишены благородства и религиозного чувства, но сосредоточены только на обычных людских делах. По языку Ионида я начала понимать, насколько все изменилось вокруг оракула. Тесная застройка зданий и отсутствие достаточного количества мест для зрителей натолкнули меня на вывод, что в давние времена Дельфы были куда более скромным местом – возможно, всего лишь приютом деревенского оракула. Но Аполлон отдал им предпочтение перед всеми другими, убил чудовище, которое их стерегло, и создал – как бы давно то ни было – все необходимое, дабы возвещать здесь правду бога. Мало-помалу слава этого оракула росла, а вера в точность его слов все больше и больше укреплялась, так как вновь и вновь подтверждалось, что слова эти содержат истину. А мы? Мы – современные? Мы сделали из него пьесу с декорациями и труппой, с избитостью, так что он стал почти таким же, как его новое окружение. Все, что блестит, было золотом, кроме слов. Я произносила слова и не знала, что произносила их. Они были словами бога.
Кроме тех, которые произносил Ионид, вспомнила я с внезапной болью. Двум римлянам он ответил из собственной головы… и моей. Бог тут был ни при чем. Держался бы он своих голубей! Он вернулся за мной.
– Ионид, мы богохульствовали.
– Да.
– Ты относишься к этому слишком спокойно.
– Почти все, что мы делаем, касательно богов, представляет собой богохульство, если уж тебе надо употребить это слово. Истина одного бога – это богохульство другого.
– Не умничай.
– Небеса! Почему бы и нет?
– Я хотела, чтобы меня успокоили, только и всего. Я вижу, ты этого не можешь или не хочешь.
– Но я же успокоил тебя! Или ты не слушала? Вот что, госпожа, посмотри на выручку.
– На что, на что?
– Выручку. Ну, вознаграждения. Эти два римлянина… о боги! Видела бы ты кошелек, который они оставили храму, и ожерелье для тебя. Афины, милые, скучные, блюдущие обычаи Афины, город моего сердца, несмотря на изобилие учителей, врачей, ученых, преподнесли треножник, достаточно изящный и, мне кажется, немножко захватанный, так сказать. Разумеется, были деньги и для меня, но самая малость. Все мы уже не те, чем были. Кстати, они прислали тебе еще одно ожерелье. Но не беспокойся, что их у тебя будет избыток. Первая госпожа – первая гусеница – договорилась с Леонтом, златокузнецом. Он все обратит в наличные. Разумеется, ты сама не можешь ходить и продавать вещи.
– Выручку.
– Вот именно. Кстати, я же тебя еще не поздравил – и делаю это теперь – с твоим вчерашним исполнением. Ты была несравненна, моя дорогая.
– Вчера? Но я ничего не делала.
– Ничего-ничего? Не отвечала всем этим безмозглым людишкам?
– Я заснула.
– А мне ты совсем сонной не казалась. Просто ровно столько «нумена» у тебя в голосе, чтобы убедительность была полной.
– Нумена?
– Римское словечко. Означает… потустороннее. Тут они мастаки – самый суеверный народ в мире. Бог знает, как они достигли того, чего достигли. Но когда ты ответила женщине, которая справлялась о своей умершей дочери, они все разрыдались. Я и сам еле удержался. Откуда ты знала, что девочку звали Лелия?
– Какую девочку?
– В любом случае, моя дорогая, мы сполна удовлетворили некоторых наших клиентов. Я даже склоняюсь к мысли, что твое «форте» – простота, а не сложность. Эта женщина сняла серьги и добавила их к драхмам. Не то чтобы от них было много толку – якобы серебро. Ну, Леонт определит.
– Я ничего не знала. Я спала! Почему ты мне не веришь?
– Раз ты так говоришь, то разумеется. Но если щепотка, брошенная на угли, и дым от нее так на тебя действуют, хотел бы я знать, что с тобой было бы в давние дни? Первые Пифии жевали листья, только что сорванные. Возможно, ты замечала, что ни одно животное лавровых листьев не ест. Даже насекомые. Они знают. Как я хотел бы, чтобы и мы знали! Но пожалуй, тебе пора готовиться.
Ионид сказал, что хотел бы знать, но не думаю, что он и правда хотел. Я начала его понимать. Сознание его представляло в значительной части скорлупу мнений и хрупких софизмов. Внутри скорлупы раз и навсегда определившаяся и неизменяемая часть, так как первой его заповедью было, что он сам знает все. Скорлупа содержала мнения, противоположные друг другу, чтобы он мог извлекать их одновременно, избавляясь от необходимости верить хоть в какое-то. Я начинала понимать, что оракул, подобно Иониду, был окружен противоречиями. Что бы ни было заключено в оракуле – его таинственное сердце, так часто говорившее загадочными словами, правильно истолковать которые было дано лишь мудрым и смиренным просителям, – я верила, нет, я знала о некой связи с потаенным центром существования, который был в нем и иногда вещал.
Этот день был третьим днем обращений к оракулу, и Ионид сказал, что отменил бы церемонию, знай он, что явятся всего два просителя, а погода будет такой скверной. Казалось глупым совершать все предварительные ритуалы – закутанная Пифия, парадный экипаж, которого я так и не увидела, и торжественный обряд Нисхождения. Как ни закутана, как ни слепа я была, мне стало ясно, что меня везут в другом экипаже, а так как никаких голосов на улицах слышно не было, я осмелилась посмотреть. И увидела, что везут меня в обычной, довольно грязной повозке. Только возница и одна лошадь, мохнатая и медлительная. Так и надо, подумала я. Именно так, наверное, было в те давние дни после того, как бог убил чудовище. Мысленно я пошутила, решив, что настанет день, когда останется только эта повозка, чтобы доставлять меня в пещеру, а править клячей придется жрецу Аполлона собственноручно. Но пока лил дождь, хлеща по широкому плащу, в который меня завернули поверх покрывала, и я хотела только одного: поскорее войти в грот и укрыться от дождя. Лошадь один раз остановилась посреди пустой улицы и отказывалась сдвинуться с места, так что я чуть было не накричала на возницу. Когда мы добрались до портика, слезть с повозки мне помог сам Ионид, шепнув:
– Поднять тебя я не могу, так что уж ты сама.
А потому, переступив порог, я сбросила плащ и увидела перед собой ступени, уходящие вниз. Несмотря на плащ, я промокла и была взбешена. Я резко заговорила с Ионидом, назвала его Ионом и спросила, почему у него недостало ума уберечь Пифию от дождя, а он ответил, что Пифия с помощью бога могла бы и не попадать под дождь. Не слишком достойное препирательство на ступенях, ведущих вниз к оракулу бога. Я поняла это, когда начала спускаться по мокрым скользким ступеням и бог заставил меня упасть. Заслуженно, хотя он никак не покарал Ионида, который был виноват не меньше меня. Мне вспомнились давние слова моего отца: «В таких случаях, моя дорогая, почти всегда виновата девочка». Я ушибла локоть и стояла перед треножником, растирая больное место. Наверное, боль и задержка – пусть подождут! – толкнули меня рассмотреть занавес в глубине грота, хотя я не сделала ни шага к нему. Теперь я увидела, что на нем изображен бой Аполлона и чудовища – в манере, которую даже я распознала как архаичную или подделку под нее. Но прежде я не замечала, что занавесов было два, стянутых вместе шнурами. Достаточно было потянуть за один шнур, чтобы половинки раздвинулись, открыв взгляду то, что они скрывали. Мне захотелось пойти туда и узнать часть тайн Аполлона. Но пока я колебалась, раздался голос Ионида: