Дина Калиновская - О суббота!
Она посмотрела и улыбнулась. «Смелая девочка!» — подумал он.
— Что вы тут сидите, как сироты? Пришла Ревекка со столбом грязных тарелок.
— Пьем чай, разговариваем.
— Скоро все будут пить чай, что вам не терпится!
Ревекка уложила в раковину тарелки, налила доверху чайник, неодобрительно посмотрела на девочку и торопливо ушла.
— Что вы тут сидите?
Вошел вполне пьяненький, вполне счастливый Сережа. Его заставили стряхнуть скатерть, и он принес ее на вытянутых от добросовестного старания руках.
— Пьем чай, разговариваем.
— Секретничаете? А сейчас будут танцы.
Он потряс над ведром скатертью, дисциплинированно сложил ее и на вытянутых же руках понес обратно.
— Вот Сережа — замечательный человек. Добряк, работник. А нет своих детей! Да, он воспитал Шурика. Да, у них отличные отношения, родные отцы бывают хуже. Но он не носил его на руках. Он не вставал к нему ночью переменить пеленки. Он не видел его первых шагов, не слышал первых слов.
Девочка уткнулась в кружку и молчала. Но слушала — ведь блеснула взглядом, когда он сказал про Шуркины пеленки.
— Что вы тут сидите? — Сам Шурик. — Что вы тут делаете? Я думаю, куда она подевалась!
— Пьем чай, разговариваем. — Душа Саула Исааковича жаждала гарантий, и он добавил: — Мы скоро придем, иди, не мешай нам договорить наш разговор.
— Ну да!
Шурка напился из-под крана, дернул девочку за руку, стащил с подоконника, и они протопали по коридору.
— Старость моя! Какой ты будешь в море лет моих? — произнесла Ася хрипло, почему-то с закрытыми глазами, и все поняли, что будет декламация.
Но Ася протянула руку и взяла в углу, не открывая глаз, гитару, склонилась над ней, и гитара негромко, сонно запела. Все решили, что сейчас начнется песня, и снова ошиблись.
— Каким цветом окрасишь мои берега? Каким цветом окрасишь мои небеса? — приглушая и без того глуховатый голос, продолжала Ася. И вдруг выпрямилась и запела так широко, таким полным степным голосом, какого и предположить неосведомленному слушателю было бы в ней невозможно после первых, похожих на волхование шептаний. — Каким цветом — молодое мое легкомыслие-е? — запела она и замолчала, слепо глядя в ночь за окном.
Никто не шевелился, слушая Асино молчание и лунно звеневшую гитару.
— Я страшусь суда твоего, я прошу любви твоей! — спела она, помолчав, и снова склонилась над гитарой, словно внимая ее советам и вещеваниям. И вдруг снова зашептала, сердясь и требуя выслушать и рассудить, заторопилась, не теряя, однако, внятности: — Разве найдешь в моей утренней жизни злобу? Высокомерие? Коварство? Или — зависть?
Гитара испуганно взвизгнула, Ася склонилась к ней еще ближе и зашептала еще требовательнее:
— Разве назовешь сокрушительную самоуверенность глупостью? И щедрость — глупостью? И доверчивость — глупостью? Разве обругаешь кораблик без якоря грубым словом? А легкое колесо без руля? А птицу без гнезда?..
Ася накрыла ладонью умолкнувшие струны, и все увидели, что в открытое окно из теплой ночи смотрит новорожденный месяц.
Раскачиваясь в свете месяца, блестя глазами, Ася затянула без аккомпанемента, сильно и тягуче похожим на заклинание речитативом:
О старость мояпощади меняне суди меняа я сохраню для тебяи принесу тебеи сложу у порога твоеголучшие сокровища моиалмазную злость моюи звонкое золото умелой насмешкии будешь ты неуязвимав привязанностях своих…
Сережа делал круглые глаза и жаловался:
— Дикий репертуар! Где она выкапывает такие песни?! В каком омуте она выуживает вдохновение?! Я законный муж! Или нет? Я должен знать? Как по-вашему?
Ах, какой был чудный вечер! Отодвинули стол, чтобы танцевать, и танцевали.
— Ася, почему ты не привела Людмилу? Вы бы спели «Темную ночь» или «Эх, дороги…».
— Баба, ты отстала на сто лет! Они теперь шмаляют медицинские песни, даже я краснею.
Зюня не приходил. Саул Исаакович весь вечер ждал его, но тот не приходил.
«Я был прав, — наконец решил он. — Они там сидят у Мони и ждут смерти, а никто и не собирается умирать».
Зюня не пришел, когда все сели за сладкий стол вокруг хрустиков, вокруг орехового торта, вокруг подноса с полными стаканами чая, в каждом из которых, как истинное солнце, сиял кружок лимона. Он не пришел, когда стали расходиться, заворачивать, кто во что сумел, Гришины подарки.
— Что же мне дать вам? Я расстроен! — говорил Гриша Аде с Сеней.
— Оставьте, не беспокойтесь!.. — жеманничали те.
От огорчения Гриша ткнул пальцем в бок своего пустого чемодана. Чемодан сплюснулся, в нем сработала какая-то пружина, он сам по себе сложился втрое и еще раз. Теперь вместо него лежал на тахте небольшой клетчатый портфель.
— Что, подарить вам чемодан, вы возьмете?..
— Забавный чемоданчик.
Зюня появился на улице, когда вышли на трамвайную остановку. Дождались трамвая, а из него выскочил Зюня.
— А, Зюня! Как дела, Зюня?
Все думали, что Зюня вскинет руки, что Зюня громко вскрикнет: «Дела? Как сажа бела!» Или: — «Дела идут, контора пишет!» Или что-то еще из того, что сто раз слышано, но почему-то приятно услышать еще сто раз.
— Кларочка скончалась.
Все ахнули. Но не почувствовали. Они были сыты и пьяны, и руки их были полны подарков, и была теплая ночь, и пахла акация. Они почувствуют смерть Клары лишь завтра, и то — не с утра, а когда устанут, когда праздник выгорит дотла, когда пепел воспоминаний не будет перелетать с одного лица на другое, с одной приятной минуты на другую, а разлетится вовсе — то ли было, то ли не было.
Гриша стал прощаться, целовался с каждым — он уже завтра улетал в свою Америку.
— Будьте здоровы! Спасибо за встречу, за прием, за то, что имели обо мне память! До будущего года, до скорого свидания! Гуд бай!
К их остановке со стороны моста подкатывал пустой трамвай, Гриша с Зюней перебежали улицу. Все смотрели, как они поднялись в вагон, как уселись рядом, как Гриша махал им, когда трамвай, рассыпав при повороте искры на цветущие акации, повернул за угол.
— Гуд бай! Гуд бай!
Трамвай ушел, а все еще долго смотрели на темную за поворотом улицу. Что думал Гриша, думали они, что чувствовал? Что чувствовал он, навестивший родину? Понравилось ли ему у нас, думали они, будет ли скучать? Кто знает, думали они, что может чувствовать он, проживший почти всю свою жизнь так далеко!.. Гуд бай, гуд бай!.. Хороший человек, но как знать, что чувствует, думали они.
— А где Шурик?
— Они давно убежали пешком.
— Такси!.. Молодежь укатила.
— Ой, как я устала, ой, моя спина!.. Наработалась, как лошадь!..
— Сколько сейчас времени?
— Двенадцать, наверное. Или час…
— Спать, спать!
— Сорви мне ветку акации, достанешь?
— Братик, Ривочка, я прошу вас, не ходите завтра провожать Гришу! Я одна хочу проводить его. Кажется, я имею право?
— А Зюня? А Моня? Ты с ними сможешь договориться?
— Я думаю, им завтра будет некогда.
— Мы не пойдем, не волнуйся. Если тебе важно, мы не пойдем.
— Мы свое дело сделали, приняли, слава Богу, кажется, не очень плохо…
— Что ты говоришь! Ты изумительно все сделала! Был исключительный вечер, редкостный! Кто еще так может? Когда ты захочешь, тебе нет равных!
— Хорошо, мы не пойдем. Но братья его, я уверена, улучат минутку.
— А мне сердце говорит — нет! Сердце подсказывает. Спокойной ночи!
Саул Исаакович и Ревекка подождали, пока в ее окнах зажегся свет, и пошли к своему дому.
— Ты устала?
— Ой, моя спина!.. Идем спать.
— Я подышу немного воздухом.
— Сначала отведи меня домой! Ты хочешь, чтобы я умерла от страха в нашем дворе? Подумать только — нет Клары!
— Иди, ложись. Может быть, я сейчас пойду к Моне.
— Новости! Тебя звали?
— Звали не звали…
— Ты сейчас там нужен?
— Нужен не нужен…
— Сначала подожди, пока я поднимусь и зажгу свет в комнате. А потом иди, твое дело. Жди, пока я войду и включу свет! Слышишь, не уходи!..
«Ох, что за тишина на улице!.. — подумал Саул Исаакович. — Недобрая, голодная тишина!.. Ох, — думал он, шагая по ночной безлюдной улице, — ох, эти белые тревожные облака — деревья, плывущие справа и слева, навстречу и вдаль!.. Не видно листьев, не видно веток, а только белые хлопья цветов, буйная пена!.. Ох, этот запах!.. Угарный и сладостный, греховный, опасный запах!.. Тяжелыми волнами он катит по улицам, и от него беспокойство, от него — мучительные сомнения».
Месяц, острый и кривой, как турецкий кинжал, крался вдоль кромки густого облака и вошел в него, затаившись надолго. Стало совсем темно. После одиннадцати по будням электростанция экономила энергию и снижала напряжение в сети, а было далеко за полночь.