Константин Кропоткин - …и просто богиня
У них две девочки, хорошенькие, как куклы, жаль только неулыбчивы в мать.
Теперь Саша звонит родственникам своего гражданского мужа и рассказывает, что он страшный эгоист и самодур, что надоел, она устала.
Инне ее не жаль. Ей вообще не жаль жен брата — она называет их «злодейками». Всех скопом.
— Его же легко осчастливить, — говорит она, удивляясь, что кто-то не может понять вещей столь очевидных.
— И как же?
— Полное брюхо, пустые яйца.
Кстати, готовить Саша не умеет, воображать в постели это холодное тело мне не очень приятно — не понимаю зачем брат Инны стал с ней жить. Может быть, она с глазу на глаз другая — живая, теплая, счастливая…
— Он хоть бы стерилизовался что-ли. С такой плодовитостью да в его-то годы, — сокрушалась как-то Инна.
И тут она права настолько же, насколько и не права. Брат ее, в общем-то, выглядит на все свои «без пяти минут шестьдесят», но это ухоженные «без пяти минут», тренированные, излучающие силу — теоретически можно понять тех женщин, которые спешат завести детей от молодцеватого патриарха.
По неуточненным данным, у него шестеро. Три дочери, три сына. Третьего сына он не видел — некая женщина хотела ребенка, Владимир Петрович был не против¸ а потом та исчезла, некоторое время спустя открыткой поздравив его с мальчиком.
— В мыльной опере новая серия, — объявила на днях Инна. — Вовка новую бабу обрюхатил.
— На работе?
— А где ж еще?
— Она, конечно, худенькая, маленькая, темные волосы, красивая задница, что немаловажно, — разыгравшись вслед за Инной, стал перечислять я.
— Только не говори, что это ты ее подослал, — она засмеялась.
— Само собой, у меня ж других дел нет, — рассмеялся и я.
Не говорить же, что жен у ее брата много, а женщина — всегда одна. Изящная смуглянка с короткой стрижкой.
ОНА БЫЛА ПРЕКРАСНА
Она была, конечно, прекрасна. Кричала:
— Ты меня слышишь? Алло! Ты меня слышишь? Я не буду брать отпуск в октябре. Возьму в декабре четыре дня, ты меня слышишь? Алло! — и так бесконечно, запросто перекрывая могучим голосом вагонный лязг.
Я сидел напротив; смотрел, как мерцает за ее спиной живая темнота, считал остановки; боялся, что лопну.
Герань, а не женщина.
От Пушкинской до Тушинской езды минут пятнадцать, а поздним вечером и того быстрей: поезд метро несется стрелой, гремит; остановки короче; никто не заходит, люди только покидают вагоны — как поле боя, поспешно, не оглядываясь.
А ей хоть бы хны.
Она — большая — сидела, закинув ногу на ногу, подолом красной юбки мела пол. Юбка у нее в мелкую складочку, а по краю юбки серебряные человечки танец пляшут, силятся будто что-то сообщить, но тщетно — их пляски выглядят кривляньем.
На вид пассажирке под пятьдесят, но это толстые «под-пятьдесят»: морщин нет, кожа на лице натянута, как на барабане. Руки пухлые, в младенческих перетяжках. Короткая стрижка. Волосы нечистые, с маслянистым блеском, ведь вечер уже, целый день позади. Но веселости своей волосы не утеряли: они у женщины винного цвета с синеватым отливом, словно в бордо кто-то чернил накапал.
— Алло! — надрывалась она на весь вагон, лоснясь белым лицом. — Я не хочу отдыхать летом, у меня летом много работы, ты меня слышишь? Алло! — а зубы мелкие, неровные, клыкастые, как у азиатского чудища из книжки.
Кричала она, наверное, не первую остановку. Едва оказавшись в вагоне, я почувствовал напряжение, разлитое в воздухе. Так бывает перед грозой: чувствуешь, что еще немного и воздух сгустится до невыносимой плотности и рванет так, что мало не покажется. А народу было немного: бледный старик, мужчина с газетой, еще чинная серо-льняная семейная пара, в дальнем конце дама с лошадиным лицом.
— Да, что ж это такое?! — крикунья отняла трубку от уха, поглядела на дисплей, и снова. — Алло! Ты все поняла, что я тебе сказала? Пометь там у себя. Алло!
— Никакого воспитания у людей, — глядя в сторону, пробормотал старик с одутловатым лицом. Он был болезненно бледен, похож на алкоголика.
Другой мужчина, тот, что с газетой, поднял лысоватую голову и с готовностью ею покачал: мол, всячески поддерживаю. Он и на меня посмотрел, приглашая к согласию. Я движений лишних старался не делать — ну, еще немного и посыплется из меня хохот.
Волосы у женщины бордовые, а одеяние, если приглядеться, близкое к оранжевому. Многослойная блуза с воланами, оборками. Декольте неровными выступами, будто высыхающее море.
А лицо, как у завклубом, вечной затейницы, сделавшей досуг работой. Герань, ну, точно герань.
Она покачала ногой, башмак свалился, открыв широкую ступню, похожую на лапоть. Я покосился с осторожностью: ногтей, изъеденных грибком или рваного капрона я б, наверное, не пережил.
Обувь кстати забавная. Серебряные лодочки с тупым носком и с крошечным желтым бантиком. Туфли принцессы с детского утренника, опухшие от непростой жизни.
Покричала, успокоилась ненадолго, сложила руки, прикрывая мобильник, как фиговый листок, а заодно выказала еще одну странность. Она сидела, не поднимая глаз. Взгляд ее все время блуждал где-то понизу: по ногам, по полу, а в основном был сосредоточен на телефоне, серой коробочке позавчерашней модели.
Вагон тряхнуло, и женщину следом. Как по сигналу, она снова принялась терзать телефон.
— Алло! — закричала, едва приставив трубку к уху. — Ты меня слышишь? Ужинайте без меня. Я не хочу ужинать. Алло!
— Этого еще только не хватало, — сказал бледный алкоголик.
— …уже поужинали? Да, я не хочу. Алло! Ты меня слышишь?
— Бывают же больные, — сказала одна половина серо-льняной пары у другой половины.
Другая половина, мужская, пожала плечами.
Подростков в вагоне не было — уж они-то, наверняка принялись бы смеяться. Шушукались бы и ржали бы крикунье прямо лицо: у молодости много бонусов и право смеяться, когда вздумается, один из них.
Поезд ревел, женщина — надрывалась: …да, ужинать не хочет, и даже чаю пить не будет, потому что у Соньки попила; пускай ее не ждут, хотя почти приехала.
— Хамка тупорылая, — тихо прокомментировал бледный алкоголик.
Я боролся со смехом, а параллельно думал: если расскажу про голосистую герань, то ведь не поверит никто; самые правдивые истории в пересказе выглядят самыми бредовыми — словно действие, перенесенное на бумагу, оказывается чересчур выпуклым для этого двухмерного пространства; оно топорщится, лезет наружу, словно кошка из ящика.
А домашние животные — я снова сбился на тетку — у нее есть. Наверняка, собака — лохматая, нечесаная, оставляющая всюду белесые клочья шерсти. Да, у женщины по красному подолу человечки немые танцы пляшут, а собака лежит рядом, зевает лениво.
— Я не буду есть котлеты. Ты слышишь меня?! Алло! Я не люблю котлеты, они жирные. Оставь мне рису и овощей.
— Еще и это, — сказал бледный алкоголик.
Мужчина — тот, что с газетой — резко встал, скомкал свой листок, бросил его на сиденье, и, ни на кого не глядя, прошел в другую сторону вагона.
Дама с лошадиным лицом, что стояла в дальнем конце, зашаталась: приложила руки к животу, и стала делать мелкие поклоны. Затрясло и меня. Я положил голову на колени, лицо руками закрыл, не было больше сил, кончились в единый миг. К тому же — подумал я — если человек глух и слеп, то, в общем-то, не обязательно особенно сдерживаться. Он играет свою комедию, воздвигнув меж собой и зрителем невидимую стену, он позволяет и тебе токовать, как вздумается.
Двери вагона снова разъехались. Остановка.
— Погодите! — закричала толстуха, указывая на выход. — Остановите.
Старичок-алкоголик вскочил, подставил ногу, чтобы двери раньше времени не захлопнулись.
Она поднялась и, сильно заваливаясь на сторону, выбралась наружу. С ногами что-то неладное, или с бедром.
Ушла — и вокруг опустело. Словно эти несколько человек, которые еще остались в вагоне, не значили ничего, не имели никакого веса. Пустяк. Мелочь, недостойная внимания.
Как толкнуло. Я достал свой мобильник. «Связи с внешним миром нет» — информировал дисплей, показывая перечеркнутую антенну. Глухо.
Выходит, для людей цвела. Прекрасная невыносимо.
РТУТЬ ТОРТИЛЛЫ
Болтали о косметичках. Я сказал, что им по должности положено разбираться в демократии, потому что демократия — это подвижное равновесие, которое нужно все время выравнивать, и кому, как не косметологу, знать об опасности крайностей.
— …и слишком сухая кожа нехороша, и слишком жирная, — говорил я, — а идеальное ее увлажнение — это и есть искусство демократии.
Приятель рассмеялся.
— Они прыщи давят, им не до демократии.
Упрекнул в зауми, я чего-то устыдился, стал вспоминать, как однажды ходил к косметичке, а точнее, к маникюрше, в первый и в последний раз. Хотелось испытать на себе, каково это — быть человеком с профессионально ухоженными ногтями. Рассказывая об этом дурацком случае, вспомнил человека с ногтями крайне неухоженными.