Григорий Бакланов - Друзья
— Ну, что будем делать? А? — спрашивал Виктор. Ему словно на затылок надавили, весь пригнулся, и снизу вверх, как из-под порога, выглядывали томящиеся глаза. И жег сигарету за сигаретой, весь дымом напитался в эти дни.
— А ничего не надо.
Виктор сильней сосал сигарету, сощуренные от дыма глаза блестели, упершись в свою мысль.
А тут еще выясняться стало, что не вообще все отменилось, строить будут, но поставят пятиэтажные дома. А они с Виктором останутся авторами проекта. Главными, как это называется, его архитекторами.
— Как думаешь, а?
— Ви-итька!.. Ну это унизительно даже. Это все равно как Соловьеву-Седому…
— Ну, Соловьев-Седой!
— Ну не Соловьев-Седой, поменьше кто-либо. Кто за всю жизнь одну песенку сочинил.
И скажут ему: «Нет, вы лучше-ка перепишите своей рукой „Катюшу“, и у нас в городе она будет считаться вашей».
— Выбиться из этого положения. Из этого чертова положения! — Виктор от сигареты прикуривал сигарету. Вдруг глянул жалко. — Не будет понято, Андрюша. Не так поймут!
Витьку было жаль, но и себя жаль тоже. С бедой надо переспать. И ничего умней тут не придумаешь.
Наконец их пригласил к себе Немировский. Стоя и не предлагая садиться, сказал не без торжественности:
— Я сделал все что мог!
И взгляд: надеюсь, вы знаете о моем разговоре?..
И жест руки, бросившей козырную карту на стол.
— Есть этика. — Александр Леонидович застегнул пиджак на обе пуговицы. — Я не могу говорить все. Но вы вправе решать, как сочтете нужным. Да, как сочтете нужным!
Чертова привычка видеть все со стороны! Андрей сдержался, чтоб не улыбнуться, хотя, по сути дела, тут плакать впору. Как будто двух послов пригласил и объявляет им о начале войны и о том, что его симпатии на их стороне. Начало военных действий местного масштаба. Но это масштаб их жизни. И другой дано не будет.
Вышли как с собственных похорон. Меньше всего им хотелось сейчас собирать сочувствие. Но к ним уже потянулись изо всех комнат на общий перекур. В первых, самых первых вопросах еще была надежда, хоть и знали уже, а все-таки:
— Ну что?
— Как?
— Ах, как это ужасно!
— Но, главное, зачем? Кому от этого польза?
А за всем этим у каждого — стыд за самого себя. Что вот ты понимаешь, видишь и бессилен сделать что-либо. Сразу же начали возникать проекты один другого смелей: куда пойти, что сказать. Словно бы высказался вслух — и уже что-то сделал.
Они стояли в коридоре, сбивали пепел сигарет в фаянсовую белую урну, а все обступили их, будто к стенке приперев. И тут подошел Епифанов, старый, пьющий, сильно бездарный архитектор, при котором обычно разговаривали только о погоде, да и то в урожайный год. Подошел, демонстративно молча пожал руки одному и другому и, совершив этот гражданский поступок, удалился, гордо неся свою усохшую лысую голову с припудренным губчатым носом. Всем отчего-то стыдно стадо. Будто он их изобразил этим своим одушевлением. Кто-то пошутил от неловкости:
— Состоялся исторический рукопожим.
И другой сказал:
— Как говорится, извините за компанию.
Хорошо, хоть юмор не увядает, с ним все же не так стыдно жить на свете.
На улице Виктор говорил хмуро и деловито:
— Дожили: Епифанов сочувствует нам. Нет, Андрюша, дешевой славы нам не надо.
Чтоб подходили руки жать. Чтоб всякая шушера вертелась вокруг.
— Противно.
— Вот именно. Вот именно, противно. Это ты хорошо сказал. Думаешь, раньше они радовались за нас? «Да, да, конечно, но Ямасаки…» Им все Ямасаки подавай, снобы проклятые. А теперь нас поливать будут. Успеха, Андрюша, никто никому не прощает.
— Какой уж тут успех? Успех…
— Зина — умная женщина, она права: у нас друзей нет. Все злые, все завистники.
Андрей вдруг увидел на той стороне улицы за встречно движущимися троллейбусами бар: мелькал, мелькал сквозь их окна кирпичный угол дома и дверь. Тот самый бар, кафе-молочная, где они сидели с Виктором. И так все остро вспомнилось, как будто из другой жизни. А он еще тогда расстраивался, что не дадут сделать лучше, смелей. Вот уж правда: что имеем, не храним, потерявши — плачем.
— Нет, но вот я беру себя… Неужели не стыдно хотя бы?
— Андрюша, перед кем?
— Да хоть перед нами.
— Не говори наивные слова! Кто мы? Ты же сам говорил, про нас пока что и речи нет. — И тут Витька сказал правильную вещь: — А если стыдно перед нами, так это только хуже для нас.
Это уж точно: не дай бог, если начальству стыдно перед тобой. Такому подчиненному не позавидуешь.
— Нас нет, но мы можем быть. И упускать такой случай…
— Витя, какой ценой?
— Но что же делать, что делать? Не мы, так другие найдутся. Если б можно было…
А то ведь все равно другие сделают, пойми!
— Вот и пусть.
— Все уступить другим?
— Да что уступить? Позор? Витя, это все минет. Лет пять пройдет — и не вспомнят, кто приказал, зачем, почему. Еще и смеяться будут. А землю испохабим.
— Пять лет… Их надо прожить!
— Нам по сорок уже.
— Вот именно. Вот и именно!
— У меня сын растет. Чтоб я стеснялся пройти с ним по городу? Или чтоб он стыдился отца? Кто это, мол? «А это мой отец руку приложил…»
Мимо на мощных скатах ползли груженные глиной «МАЗы», оглушали ревом моторов. И у людей, стоявших под светофором, лица были напряженные, а они двое почти кричали друг другу.
Дали зеленый свет. С двух тротуаров устремился народ навстречу друг другу.
Андрей внезапно почувствовал, как кто-то жмется к нему в толпе. Старушка, очень приличная, оглядываясь на выстроившиеся в ряд, вздрагивающие радиаторы машин, испуганно жалась к живому человеку.
Едва перешли на другую сторону, едва ступили на тротуар, старушка и не оглянулась, засеменила, засеменила, побежала, деловая городская жительница, которой всюду надо поспеть.
— Витя, плюнем, — сказал он, жалея Виктора: у того ведь и тыл не защищен.
Аня сразу, как только узнала, сказала ему: «И плюнь!» Но за спиной Виктора — Зина.
— Да, плюнешь… — Виктор убито и сбоку глянул на него.
Неужели не понимает Андрей, что двери, которые распахнулись перед ними, второй раз не откроются? Захлопнутся — и как отрубят. Будешь потом всю жизнь снизу вверх поглядывать на тех, кто не побоялся.
— Ну хорошо, проявим геройство…
— Да какое геройство? Геройство… — …проявим, хорошо, — говорил Виктор с обидой в голосе. — Думаешь, нужно это кому-нибудь?
— А мы сами перед собой?
— И не вспомнят даже, ты прав, Андрюша, им терять нечего! Хоть тому же Немировскому. Что ему терять, он жизнь прожил.
— Витька!
— Или этот… Руки подходил пожимать. Бездарен, как лысый пень. А нам талант похоронить? Обречь себя на творческое молчание? Какая от этого польза? Если даже по-государственному взглянуть?
Грустно было сейчас смотреть на Витьку.
— Талант, который не реализовался, это не талант. Ну что сделаешь, приходится чем-то жертвовать во имя главного. Не ради себя! — вскричал Виктор, не давая себя перебить. — Быть только хорошим — это кто больше ничего не может. А мы можем, Андрюша. Пусть только дадут. В чистом виде добра не бывает. Это правильно кто-то сказал: добро должно быть с кулаками.
— Тогда уж лучше с финкой. С ножом.
— Не бывает добра в белых перчаточках…
— Витька, милый, не выйдет. Не мы первые. Сначала жертвуют во имя главного, а потом и тем, во имя чего жертвовали. У этого пути конца нет. Сколько люди живут на свете…
— Обожди. Да почему? Ты смотри, Андрюша… Мы согласимся. Допустим! Подожди!
Согласимся! Ну? Ну что это в масштабе вселенной, в конце-то концов?
— Нам еще только вселенную запакостить.
— Ну, не до конца. Не целиком. Просто проявим понимание. Ты же сам говорил…
— Витя, где та последняя черта, до которой еще можно, а дальше уже — все, нельзя?
Ведь это как горизонт: удаляется по мере приближения.
— Да что нельзя? Чего нельзя? Все равно ведь построят, что решили. Так что нельзя?
— Через совесть свою переступать нельзя. Ну что я тебе такие вещи говорить должен?
— Что мы, Наполеоны? Жизнь, смерть зависит от этого?
— И я говорю: не жизнь зависит. Ну чего уж мы так будем? Чего боимся? Блага потерять?
— А что изменится?
Он видел сейчас в Викторе готовность к унижению и боязнь стыда. Но если не они друг другу, так кто ж еще скажет им?
— Мы изменимся, Витя. И не воротишь.
Сами того не замечая, они вновь и вновь кружили по тем же улицам, стояли под теми же светофорами, пережидая поток транспорта.
Один раз попали в толпу: кончился дневной сеанс в кинотеатре «Спартак». Это был единственный кинотеатр, уцелевший в войну. Восемьдесят с лишним процентов города было разрушено, лучшие здания погибли, а этот кремовый торт стоит. И все так же с вещими трубами летают над его входом алебастровые амурчики, молочные, все в складочках. И вьются над ними алебастровые ленты. Живуче уродство, все переживает: и людей и войны.