Джеймс Олдридж - Горы и оружие
— Я совершенно спокоен, — сказал он без особой уверенности, сидя в обставленном для него кабинете и притворяясь, будто чувствует себя уютно и дома и вовсе на него не давят черные улицы и пасмурные небеса.
— Просто подожди ты вмешиваться в ход событий, — говорила она просяще. — Погоди бросаться очертя голову.
— Но, Кэти, я не могу долго ждать. Какой смысл в ожидании?
— Нельзя ведь просто ходить и спрашивать, где деньги. Не так эти дела делаются. Позволь мне придать нашему присутствию здесь и в Париже некую убедительность. А иначе ты с самого начала окажешься в невыгодном положении и никто ничего тебе не станет говорить и внимания на тебя обращать не станет.
— Я не хочу делать тебя причастной.
— Мне нужно лишь одно — помочь тебе поскорей развязаться. Вот и вся моя причастность.
— Хорошо, пусть будет по-твоему, — сказал Мак-Грегор. Но он знал, что и так уже попал в невыгодное положение. Требовалось приспосабливаться к жизни ее английского круга. Здесь ни голых гор, ни изможденной нищеты, ни глинобитных городов — нет здесь привычной опоры...
Один из кузенов Кэти, правительственный чиновник в полосатой рубашке, сказал ей:
— Что у твоего мужа на уме? Неприятно чувствовать себя под этим молчаливо-строгим взглядом. Что он замышляет? Он из опасных, видимо.
— Это не исключено, — не зная, что сказать, отшутилась Кэти. И прибавила: — Ты его просто не понимаешь.
— Поди пойми обитателя Тибета, — сказал кузен.
И верно. Кэти знала, что Мак-Грегор здесь — чужак. Она предвидела это. Тем не менее она возила его на уик-энды в белые особняки Хемпшира и в краснокирпичные Глостершира, на речки, холмы и угодья, отгороженные от людей по праву наследования, по купчим крепостям, по давнему обычаю. И, наконец, побывали они у ее матери, жившей окаменело в трех заставленных старыми вещами огромных комнатах фамильного дома на углу Белгрейв-сквер. В дни, назначенные для благотворительности, дворецкий и сиделка-австралийка выкатывали ее в инвалидном кресле и на полчаса оставляли, бессловесную, на фешенебельной панели продавать благотворительный цветок мака или бархатцев или картонную спасательную лодочку с булавкой, которую она бессильна была взять в пальцы и вколоть жертвователю в лацкан пиджака. Она уже оглохла и почти ослепла и с трудом узнавала Кэти. А кто такой Мак-Грегор, и вовсе позабыла; но, по мнению Кэти, виной тому была не столько слабость зрения и слуха, сколько застарелая кора привилегий и равнодушия, оказавшаяся долговечней ее умственных и физических способностей.
— Это в ней та аристократическая сила, которую ты так презираешь, — сказала Кэти Мак-Грегору; но тот не принял упрека в презрении к старой леди. Напротив, он даже на одно поразительное мгновенье проник было под кору ее безучастия. В этот весенний холодный день на Мак-Грегоре было новое двубортное пальто, новые превосходные туфли, голубая рубашка; он стоял перед тещей в блеклой комнате-зале богатого старого дома. Она улыбнулась ему и сказала:
— А Кэтрин уже надела шляпку?
Он не понял, о чем она. Ведь Кэти не признает головных уборов. Очевидно, речь шла о Кэти давних школьных лет. Не зная, что прокричать в ответ, он взял с подлокотника тещину руку, непостижимым образом еще живую, и подержал в своей — по-восточному почтительно. Вошла Кэти, удивленно взглянула на эту сцену и крикнула матери в вялое ухо:
— Мы уходим. Не забывайте песика чистить.
Кэти нагнулась к шотландскому терьеру, ветхому, полуживому, как его хозяйка, и настолько облезлому, что требовалась бестрепетность Кэти, чтобы спокойно поднять его с пола. Положив эту неопрятную развалину на колени матери (взаимная спасительная терапия), Кэти сказала мужу:
— Пойдем, пока горемыка песик не натворил ей бед на платье.
Мак-Грегор торопливо вышел вслед за Кэти, оставив эту расслабленную пару дожидаться толчка в небытие, в исчезновенье среди склада древностей, которые тут же немедленно будут распроданы.
Визит к теще подействовал на Мак-Грегора угнетающе, и назавтра, чтобы развеяться, он сел в поезд и поехал в Оксфорд, к Эндрью. Мак-Грегору всегда было с сыном легко и хорошо: Эндрью рос мальчиком ясного ума и ровного нрава и настолько уверенным в себе, что ничем было не вывести его из равновесия. По мнению Кэти, он слишком уж был самоуверен, чересчур спокоен, чересчур владел собой. Теперь же, в девятнадцать, он оказался так щедро одарен, что мог не тревожиться о неустроенном будущем или об упущенной возможности. Он знал, что способен делать все, к чему его потянет, — и не зазнавался, не слишком много думал о своих талантах. На следующий по прибытии в Англию день Мак-Грегор, проходя с сыном в сутолоке Бэттерси-бридж-роуд, увидел худенького человека, который был одет с опрятностью, но бедно, во все черное и одиноко шагал по бровке мостовой, подняв сжатый кулак как бы в салюте.
— Это Арно-анархист, — сказал тогда Эндрью отцу.
— А зачем он кулак поднял?
— Арно шагает в параде победы, — объяснил Эндрью.
Глаза у Арно радостно улыбались, лицо выражало сдержанную, застенчивую гордость. По лицу было ясно, что Арно сейчас не просто шествует мысленно в грандиозном параде, но что вокруг видятся ему ряды соратников, а на тротуарах — счастливый, ликующий народ, только что освобожденный. И Арно подымал кулак, смущенно салютуя в ответ на приветственные возгласы и рукоплескания.
— Арно! — окликнул его Эндрью.
Арно поколебался лишь мгновение. Затем вышел из своей воображаемой шеренги и, пройдя через ряды участников парада, радостно и скромно пожал руку стоявшему на тротуаре другу. Какой день, какой великий день!..
— Ну как, Арно, лучше уже теперь? — спросил Эндрью, как спрашивают о заживающей ране.
— Все в порядке, — ответил Арно, прижав ладонь к боку. Но ему явно не терпелось, вернуться в колонны. Он сердечно, словно поздравляя, пожал руку Мак-Грегору, затем ласково обнял Эндрью за плечи, и они все втроем сошли на мостовую, лавируя как бы между рядами бойцов. Арно вернулся в свою революционную шеренгу, идущую маршем по клочьям газет, автобусным билетам и шоколадным оберткам, брошенным на асфальт, и некоторое время отец и сын шагали с ним рядом. А затем Эндрью решил, что теперь уже не будет бестактностью выйти из строя, махнул на прощанье рукой, и с тротуара они глядели вслед Арно, пока тот не скрылся за углом.
— На рождество я возил его к нашим обедать, — сказал Эндрью, — а после мы с ним прошагали через весь Клэпем, по снегу чуть не до колен. Но эту его иллюзию ничем не разобьешь. Он не фальшивит ни в одной черте, все его слова резонны и здравы. И если это греза, то старик Арно с головой ушел в нее и счастлив.
Пристрастия Эндрью, при некоторой их случайности, отличались широтой, и в Оксфорде Мак-Грегор разыскал его не дома, а в доминиканской семинарии: Эндрью был занят укладкой пластиковых мешочков со свежей, теплой кровью, предназначенной для Национального фронта освобождения Южного Вьетнама. Мешочки эти подавал ему крупнотелый молодой монах в белой полотняной рясе и сандалиях.
— Отец Джозеф. Мой отец, — представил их друг другу Эндрью, и Мак-Грегор заметил на себе пытливо-улыбчивый взгляд монаха, как бы говоривший: «С отцом такого сына любопытно познакомиться».
— У нас здесь немножко хаос, — сказал монах.
Помещение было заполнено врачами, медсестрами и дающими кровь студентами. Они лежали на раскладушках, на столах, из руки у них каплями стекала кровь в прилаженные к одеялу пластиковые мешочки.
— Надеюсь, вас не угнетает вид крови? — сказал отец Джозеф.
— Консервированной — нет, — сказал Мак-Грегор.
Он помог им уложить уже наполненные мешочки в холодильник в просторной кухне, где другие монахи варили в больших кастрюлях овощной суп и яблочный компот.
— Ох, опять у вас яблоки варят, — сказал Эндрью.
— Как и всегда по воскресеньям, — сказал отец Джозеф.
От сладко-приятного запаха яблок в смеси с кровью, пластиком и супом Мак-Грегора начало слегка мутить; но Эндрью тут же отпросился на часок, и, миновав Сент-Джайлс, они очутились в лоне Бейлиола. Мак-Грегор спросил сына, как это он попал в компанию к монахам.
— Я восхищаюсь ими, — сказал Эндрью. — Оксфорд — неподходящая почва для высоконравственности, но по крайней мере у этих доминиканцев поступки не вовсе расходятся с их проповедями.
— Ты имеешь в виду сбор крови для Вьетнама?
— А что? Кто еще здесь в городе дал бы помещение сборщикам крови для вьетнамского НФО? Проведешь полчаса у них в монастыре — и забываешь, что весь Оксфорд лишь рассадник правоверной косности.
— Вот как! О какой же косности ты говоришь?
— Да о всякой — политической, нравственной, религиозной. Всюду та же косность. Здесь у нас ересей не водится.
— Мне казалось, ты поступил в Бейлиол именно потому, что он славится своей неправоверностью.
— Так я считал, — со смехом сказал Эндрью. — Но юмор-то весь в том, что в Бейлиоле ересь преподают лишь, чтобы укрепить тебя в правоверии. Обучают тебя тому, как поискусней вести дело ортодоксии.