Герд Фукс - Час ноль
Теперь он все чаще сидел у фройляйн Штайн. Он вдруг стал старше. Гитлерюгенд — грубая и тупая свора. Их фюреры — ничтожества и симулянты, высшие чипы партии не лучше. Похоже, он не осознавал, кому жаловался на коррупцию и подлость нацистов. Но у нее в комнате он по крайней мере смеялся.
Как-то вечером он пригласил ее к себе. Поставил пластинку, которую отыскал в доме Хайнрихсона.
Луиза Штайн послушала минутку, потом сказала:
— Бикс Бейдербек[18].
— Вот это здорово! — воскликнул член гитлерюгенда Георг Хаупт.
Лени приходила почти каждый день к вечеру, исхудавшее, с лисьим личиком существо, которому было, видимо, лет семь, не больше, карманы ее платьев всегда были набиты такими важными и нужными вещами, как проволока, шурупы или шпагат. Она приходила с наступлением темноты. После дневной беготни меж кустарников, средь живой изгороди, вокруг садов, налазавшись по деревьям и чердачным стропилам, здесь, за столом под лампой, она наконец-то приходила в себя. Да и Хаупт успокаивался в ее присутствии. Когда она приходила, он сидел в этой комнате, и больше нигде, он сидел за этим столом, под этой лампой, он был в эту минуту именно здесь, а не блуждал мыслями неведомо где.
Однажды Ханна заговорила с ним на улице.
— Я запретила Лени приходить к вам, — сказала она. — И хочу, чтобы вы это знали.
— Но почему?
— Мне не обязательно вам это объяснять.
— Но она все равно придет, — сказал Хаупт. — Мне ее что, выгнать?
Она молчала.
— Вы все-таки должны мне ответить, — сказал Хаупт. И вдруг, совершенно неожиданно выпалил: — Разве вы не хотите иметь дело с людьми?
Она уставилась на него, сбитая с толку.
— Знаете, решите это с Лени сами, — сказал Хаупт. — Но меня больше вашими проблемами не беспокойте.
И ушел, оставив ее стоять на месте.
Через два дня, когда он собрался за покупками, Ханна вдруг подошла к нему снова.
— Ну и разозлились же вы тогда, — сказала она.
Хаупт хотел было извиниться. Но она рассмеялась.
Она внимательно разглядывала его. Темные волосы тяжелой волной падали ему на лоб. Он предложил зайти на «Почтовый двор». Шорш Эдер смилостивился и выдал им два стакана вина.
Так что теперь Хаупта иной раз не оказывалось дома, когда возвращался Георг, или он уходил поздно вечером, когда Георг уже спал. Хаупта раздражало, если Георг, у которого ноги словно деревенели от усталости, шумно вваливался в комнату и с грохотом плюхался на стул. Если он подтягивал к себе книгу, которую только что читал Хаупт, и с презрением отшвыривал ее снова в сторону, Хаупт понимал, что в основе этого раздражения лежит нечистая совесть. Но почему моя совесть должна быть нечиста, думал он, вновь раздражаясь.
Так прошло несколько недель. Однажды вечером, войдя в мансарду, где Ханна одновременно и еду готовила, и спала, Хаупт заметил на столе пачку сигарет. Пачку сигарет «Лаки страйк». Его словно током ударило.
Он сделал вид, будто что-то забыл в пальто, но, когда обернулся, сигареты по-прежнему лежали на столе.
— Они все еще здесь, — сказала Ханна. — А ты думал, что стоит тебе отвернуться, и они исчезнут. И еще ты думал, что этот «ами» тоже исчезнет, стоит тебе отвернуться. Но ведь ты наверняка недавно видел меня с ним.
Она уселась на лавку за кухонный стол. Подняла на него глаза.
— Я все спрашиваю себя, почему ты не приносишь с собой домашние туфли? — сказала она.
— Но ты же не можешь так поступать, — сказал Хаупт.
— Я могу так поступать, — ответила Ханна. — После этой войны каждый волен поступать как хочет. Вот только жить, как прежде, мы уже не можем.
Она улыбнулась.
— Представь себе, этот американец мне даже понравился. Ему примерно столько же лет, сколько тебе.
Хаупт судорожно схватился за трость.
— Пошли, — сказала Ханна, вставая. — Мы, кажется, чуть повеселели. Сходим-ка на «Почтовый двор».
Хаупт послушно побрел за ней, хотя на какое-то мгновение в его сознании всплыло такое слово, как гордость.
С тех пор как лейтенант Уорберг отменил комендантский час, на «Почтовом дворе» по средам и субботам устраивались танцы. Вход был платный, а кто хотел выпить что-нибудь настоящее, тот приносил с собой и платил специальный налог, так называемый «пробковый сбор».
Велика была у людей потребность наверстать упущенное, ведь несколько лет действовал запрет на танцы, к тому яге без конца праздновалось чье-нибудь возвращение из плена. Кто хотел получить место за столиком, занимал очередь самое меньшее за час до открытия.
Ханна протиснулась к входу сквозь толпу подростков.
Покупая билеты, она, приоткрыв губы, наблюдала общую сутолоку. А когда летчик ее увидел и, вскочив со своего места, приветливо помахал, она вздрогнула, словно наконец нашла то, что давно искала.
— Потрясающе, — воскликнул летчик. С Хауптом он поздоровался дружески, но сдержанно. И повел их к своему столику.
Аптекарь Эндерляйн, судя по всему, только что принял свою вечернюю дозу: его мышиные глазки блестели. Ирмхен и госпожа Иннигкайт тут же бросились Хаупту на шею. Господин Кляйн долго и с симпатией тряс ему руку. Все говорили одновременно, перебивая друг друга. На столе стоял лимонад. Под столом летчик разливал виски, бутылку он держал в портфеле.
— Есть у тебя сигареты? — спросила Ханна, положив руку на колено Хаупту. Затянувшись, она внимательно оглядывала зал, словно сейчас должно было начаться что-то интересное.
Сутолока была пугающей. Все основательно подвыпили. Аккордеон разливался во всю ширь, саксофон слегка постанывал тенором, низы заполняли барабан и цимбалы, лениво позвякивающий механизм. В барабанный ритм марша, в затягивающую мелодию вальса врывались взрывы хохота.
Конечно, Ханне больше всего нравилось танцевать с летчиком. Но и господину Кляйну тоже пришлось потрудиться, она танцевала даже с Ирмхен и с госпожой Иннигкайт. Но когда она танцевала с летчиком, губы ее были полураскрыты. Откинувшись назад, она легко двигалась в его объятиях, смеялась, и волосы у нее разлетались в разные стороны.
— Просто удивительно, как она танцует, — сказал летчик, когда ему наконец дали передохнуть. — Легко, как перышко. Как стальное перышко, — добавил он, улыбнувшись, и показал маленькие ровные зубы.
Съехав от Леи, Хаупт отказался давать ему уроки английского. Летчик и тогда улыбался, по крайней мере пытался.
«С перевязанной ногой милый Ханс пустился в пляс», «Когда северные волны лижут мол», «Когда мои родители вдвоем…»
— Ну и как твои ноги? — крикнула госпожа Иннигкайт. — Что, и медленный вальс тоже нельзя?
Шорш Эдер даже не хотел поначалу пускать ее в зал.
— В ваших же собственных интересах, госпожа Иннигкайт.
Вот Анне-Марии Иннигкайт и пришлось искать себе других партнеров, и одним из них, который любил танцевать даже больше, чем она сама, был слесарных дел мастер Виганд. Мастер Виганд не пропускал ни одного танца. Пусть все вокруг ухмылялись, пусть даже военные вдовы отмахивались от него, пусть ему снова и снова приходилось подхватывать Анну-Марию Иннигкайт — все равно мастер Виганд желал танцевать. Он считал, что у него есть для этого все основания.
Это случилось в марте тридцать третьего, в воскресенье, в пять часов утра, — Хайнца Виганда забрали штурмовики. Когда через два часа его привезли назад, у него недоставало зуба. В конце двадцатых годов он вступил в социал-демократическую партию; в 1931 году, сдав экзамен на мастера, открыл самостоятельное дело. Раньше в его доме избегали говорить о политике, а уж после налета штурмовиков о ней и вовсе боялись упоминать. Его жена, маленькая, хорошенькая, хотя уже начинавшая полнеть особа, настояла вдруг с совершенно неслыханной для нее энергией, чтобы с политикой было покончено раз и навсегда. Она вообще-то и раньше инстинктивно боялась любого высказывания, выходившего за рамки обыденного и повседневного. Но с того самого воскресенья все меньше оставалось вопросов, которые бы не выходили за рамки повседневного, которые можно было бы считать безобидными, не имеющими отношения к политике. И именно тогда, когда она старалась изо всех сил политики избежать, она то и дело помимо своей воли наталкивалась на нее, даже в самых простых разговорах. Будь со всеми любезен, первым здоровайся с людьми, внушала она мужу.
Слесарных дел мастер Виганд принадлежал к коренным жителям деревни, к старинному здешнему роду ремесленников. Для него любезность и форма приветствия определялись давними образцами, существующими независимо от его личности, не говоря уже о его настроениях. И он был — без сомнения — не тот человек, который позволил бы себе необдуманные действия.
Тем не менее жена продолжала наставлять его, и постепенно ее уговоры быть любезным по отношению ко всем переросли в настойчивое требование: не будь же таким нелюбезным.